Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 24 из 99

— Пшёл, пшёл, царь-сикун, — ругаясь, сторонился от него отец.

Юшкина улыбка, понемногу выгибаясь, опрокинулась в другую сторону, и сын, набрав в грудку поболее воздуха негодования, вновь пустил басовито-булькающую трель.

— Юшунька, иди к маме! — тогда засмеялась мать. — Иди поменяю...

Но малыш знай подбирался к недовольному и уже собранному вон стрельцу и, оглядываясь на материнские зовы, ревел пуще.

С трудом сдержав свою особую досаду на отрешённого от родного дитя мужа и на сделавшего такой неважный выбор сына, Анна Егоровна проворно сорвала с Юшки штанишки, подхватила чадо на руки и, не садясь, выпростала для него разбухший молодой сосок.

Ребёнок тотчас сам приклеился к груди и на полуслове умолк. Мать возрадовалась: молока у неё за столько лет и не убавилось, так что с дитём невелика морока — титьку сунула, и горевать не надо боле ни о чём.

Анна Егоровна понемногу успокаивалась, но сын уже наелся молока. И он молочными острыми зубками что было сил защемил материн опорожнённый сосок. В очах Анны Егоровны всё засверкало и провалилось от боли.

Она очнулась опять в сумрачном овраге и, скользя, деря кожу с коленей и ладоней о его талое мерцание, быстро покарабкалась наверх. Внизу страшно урчал и тяжко, судорожно воздыхал в темноте какой-то невообразимый зверь — от его-то клыков и следовало как можно дальше уйти.

Достигнув вершины оврага, Анна Егоровна оглянула близь и даль. Недалеко, разваливаясь, проходили, скрежеща полозьями, чьи-то караваны, за ними ничего уже не видно: морось, снег ли? — свет непроницаемый. И поплелась Анна Егоровна в это марево, уставленное вкривь и вкось возами, клюнувшими снег пушками, давлеными литаврами, протыканное кое-как слегами, жезлами, греческими стульчиками. Побрела, оступаясь над вмерзшими в лёд тряпками шелков, бутылками, раскроенными камеями без золотых оправ, рассыпанными шариками жемчуга подкидывающими наступающую ногу... Надо было искать сына.

На Николин день в Галич вернулась грязней грязи задохшаяся городская сотня, а точнее, полусотня от набранной осенью сотни осталась. Матери и жёны непришедших воинов уже хотели выть, но прибывшие им вовремя растолковали преждевременность такой печали, объяснив, что все их пятьдесят целы и невредимы и даже не пленены — все они доброй волею передались противнику.

Немногословны и уклончивы даже со своими родными были ополченцы-беглецы, Анна же Егоровна Отрепьева и тех загадочных их ответов на общий спрос не слыхала. Зато она ясно услышала внезапное молчание Церкви о сыне. Молоденький причетник спел всю литургию строго по благословенному канону, без привнесения тщеты и злобы нового дня.

Прежний дьякон, теперь кутающий шею в изумрудный плат, но временами только невнятно похрипывал и мерцал брусничными белками из-за престола с Сионом и жертвенника на прихожан.

Ни жива ни мертва Анна Егоровна, что ни утро, ожидала превеликого молебна в честь победы Годуновых над врагами — теми самыми, с которыми был и её сын, но так и не дождавшись, на ночь оставалась в той же жизни.

Вскоре голосок псаломщика-мальчишки отвердел, и двух недель со дня прибытия беглого войска не минуло, как он собрался с геройством и выкинул «многая лета» вместо «Феодора Борисовича» «обретённому царством наследным Дмитрию Иоанновичу — приобретшему кровные земли своя, дедич и отчич!..».

Наперво благовест срединного собора подёрнул волглый Галич расходящимися, матовыми от неохотной дрожи, кольцами. Прозрачно вмешались и поговорили по очереди все, до малейшего, била, потом по неявному знаку, одномгновенно «во все тяжкие» ударились вместе, и пошёл трезвон!..

— Добра здоровьичка, матушка Анна Егоровна! — поясным поклоном остановила вдову на дороге от храма соседка. — Дозволь с великим празднеством поздравить, государыня моя!

Анна Егоровна так растерялась, вдруг услышав человеческое обращение, что с перепугу спросила, забыв про свою оборонную спесь:

— А с которым празднеством-то, Секлетея Федотовна?!

— А со Сретеньем-то, матушка, со Сретеньем! — нашлась вернувшаяся блудная подружка. — Сретение образа Предивной Богоматери, вызволившей град Москву от агарян...

Анна Егоровна, возрадовавшись доброй примете сретенской встречи, тая от поздравления и разговора, пригласила на праздник вновь обретённую кумушку в гости и, почему-то удерживаясь от спроса о главном, умильно-длительно раскланивалась с ней.

В этот день, пока Анна Егоровна дошла до дому, многие забытые знакомцы нечаянно ей повстречались. Кто-то медленно и низко кланялся, кто-то на многие лета желал доброго здоровья, и все, разумеется, на радостях Анной Егоровною были к завтрашнему полднику приглашены. Для готовки изобильной всячины радушная хозяйка истратила самый уже крайний запас — прошлогоднюю подсобу от царя за павшего на службе мужа. Но всё равно, за ночь вдове не управиться бы со стряпнёй, не приди к ней в тот же вечер на выручку Олсуфьевна. У служилой старухи деверь как раз подгадал и в одночасье поправился, вот и смогла воротиться к госпоже. (Вставший с одра деверь Олсуфьевны, кстати, тоже уже собирался на угощение к Анне Егоровне).

Чего прежде вдова никогда не видала: гостей откуда-то явилось куда больше, чем звано. Но так как каждый шёл с каким-нибудь подарком, и чаще съестным, яств хватило всем.

Анна Егоровна с Олсуфьевной метались сперва как угорелые. Потчуя дорогих гостей, тасовали и сбрасывали блюда по заведённому чину: к щам из свежей капусты — пироги с Сорочинским пшеном[38], к кислым щам — с солёной рыбой, к свекольнику — резан-широк — пирог с капустой, к похлёбке из ячной крупы — пироги с овсом и яйцами и, наконец, к «янтарной» сладкой ухе с перцем — морковный пирог... Но уж тут Анну Егоровну усадили во главу стола, насильно освободив от маеты, её подменили две поворотливые гостьи.

Заходили всё новые люди — совершенно уже незнакомые. Пришедшие раньше и севшие ближе к Анне Егоровне представляли ей нововходящих. Если появлялся односум, родич или сображник кого-то близсидячего, тот подзывал лёгоньким знаком друга и нахваливал его перед хозяйкой, громко восхищаясь его подношениями. Когда же показывался судебный спорщик, обидчик или обиженный раннего гостя, тот сразу — одним, якобы невзначай оброненным присловьем — уничтожал человека вместе с подарком его.

Комната всё сильней сжималась. В трудном гуле здравицам и величаниям вторили низким эхом хула и клевета. Редкий гость сидел благообразно и скромно. Так, кажется, только старику деверю Олсуфьевны на этом полднике все люди были одинаково любезны и милы. Этот старик давно на своём опыте убедился в правильности взгляда на мир со страниц Евангелия и теперь глядел сам с вольным беспристрастием, как из киота. Дело в том, что он жил так долго уже, что не осталось на посаде человека, который не успел бы принести старику какого-нибудь зла; не было и такого, кто не сделал бы ему когда-нибудь приметного добра. Так что народ весь имел для него очень ровную цену.

Анна Егоровна тоже «извинила» чарочку во славу нового царя и опростела сердцем. Взяла она и на миру открылась, что не знает, чем и заслужила такое неожиданное нежное внимание одногородцев? За что ей этот ужасающий почёт?

Тогда невысоко над столом выдвинулся объезжий голова и, утихомирив обещающей ладонью бурелом смятенных, коверканных во хмелю ответов, стал отвечать как подобает, за всех сам:

— Государыня-кормилица ты наша! Все окаянны мы перед тобой! Но прощения грехов нынче же просим и вместе с тобой, птица золотая, пьём исполатье расчудесного царя нашего, единодержца Дмитрия Ивановича! — Здесь внезапно, не в лад своему слову, объезжий голова блеснул искренним и исхитренным одновременно оскалом, то ли целящим в душу Анне Егоровне, то ли назначенным для самых непонятливых гостей. По оскалу тому все земляки могли видеть: хоть голова красен щеками, но челом твёрд, не о чем им беспокоиться. — Дмитрий Иванович, кровный батюшка наш, на престоле, — хорошо выговаривал голова. — Ни при чём твой плод тут, матерь благодатная! Маненько ошибилась Русь, и ты перед всем светом пуще прежнего чиста и пренепр... непрепорочна ни в чём! Теперь-то Расеюшка в ум пришла, ну, значит, и мы проморгались за ней! А ежели что не совсем так, свет Анна Егоровна, за старое, по христианскому установлению, ну — забвения просим!

38

Рис.