Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 18 из 104



Эта фальшь подлинного и подлинность фальшивого делают противоречивой модальность чтения текста и более чем неопределенной позицию наблюдателя. В романе Рильке смягчает те откровенные эротические обертоны, которыми окружена сцена финального прорыва в письме:

"Теперь я был буквально за его спиной, полностью лишенный всякой воли, влекомый его страхом, уже не отличимым от моего собственного. Вдруг трость его полетела в сторону, прямо посреди моста. Человек встал; непривычно тихий и одеревеневший, он не двигался. Он ждал;

казалось, однако, что враг внутри него еще не поверил в то, что он сдался, -- он колебался, разумеется, не более мгновения. Потом он вырвался, как пожар, изо всех окон одновременно. И начался танец. Вокруг него сейчас же образовался тесный кружок, который постепенно оттеснил меня назад, и я больше не мог видеть его. Мои колени дрожали, меня лишили всего. Я стоял белый, облокотясь на парапет моста, и в конце концов пошел домой;

не было никакого смысла уже идти в Bibliotheque Nationale. Где та книга, которая способна помочь мне перебороть то, что было во мне? Я чувствовал себя использованным; как будто чужой страх изъел меня и измучил, вот как я чувствовал" (Рильке 1988а: 29).

Человек в письме к Лу Андреас-Саломе почти превращается в фаллический придаток самого Рильке. Рильке описывает свое предельное изнеможение, за которым следует совершенно оргиастическое поведение человека-фаллоса, который замирает, деревенеет, покуда из него не вырывается подобно пожару подавленная в нем энергия. И этот оргазм завершается окончательной выжатостью поэта: "Мои колени дрожали, меня лишили всего. Я стоял белый..."

Оргазм делает понятным и педалируемый во всем фрагменте мотив стыда, страха быть увиденным, застигнутым врасплох. Театр, таким образом, воистину становится театром сексуальности, в котором снимается различие между чрезмерностью и истинностью, эксгибиционизмом и правдой. Но этот же театр можно прочесть и как театр смерти, а последний танец "субъекта" как агонию.

59

2. Членораздельность и "детерриториализация"

Рильке подчеркивает одну деталь. Раскрепощение "субъекта" наступает в момент, когда он отбрасывает палку. Этот протез оказывается по-своему связанным с наблюдателем. Он также отпадает за ненадобностью. Палка работает не просто как механическая ось, сцепляющая в единый машинный агрегат Рильке и субъекта, или как субститут взгляда. Она же действует и как протез, как третья нога, которая, вместо того чтобы облегчить движение человека, затрудняет его. Трость оказывается "противодействующим" протезом. В такой функции ее использовал, например, Герман Брох в романе "Сомнамбулы". В начале романа он дает подробный портрет господина фон Пазенова. Походка фон Пазенова характеризуется как чудовищная, вызывающая отвращение, провоцирующая. Особый смысл походке фон Пазенова придает трость, которую он при каждом шаге ритмически вздымает чуть ли не до уровня колен:

"Таким образом, две ноги и трость продолжили вместе, вызывая невольную фантазию, что этот человек, родись он лошадью, был бы иноходцем; но самым чудовищным и отвратительным было то, что он был трехногим иноходцем, треногой, которая привела себя в движение. Не менее ужасающим было и сознание того, что трехногая целесообразность человеческой походки была столь же обманчивой, как и ее неснижаемая скорость: что направлена она была совершенно ни на что! Так как ни один человек с серьезной целью не мог бы идти таким образом..." (Брох 1986: 10)

Трость, призванная своей механистичностью внести в походку особую рациональность движущейся машины, а следовательно, и иллюзию целесообразности и целенаправленности всему движению, в реальности действует вопреки своему предназначению. Она вообще не используется для ходьбы. И все же ее ортопедическая функция не отменена до конца. Она выражена в последних фразах эпизода, как в романе, так и в письме. В обоих случаях речь идет о беспомощности книги, письма, бумаги перед лицом наблюдаемого телесного эксцесса. В романе Бригге сравнивает себя с "пустым листом бумаги". Писатель как бы впустую тратит энергию, он не в состоянии превратить наблюдаемый им эпизод в слова, в текст3.

Брох отмечает как самое неприятное в походке фон Пазенова иллюзию смысла, цели, которую придает трость, но которую эта же

_________

3 В письме Лу Андреас-Саломе от 13 мая 1904 года Рильке говорит о старых книгах и документах как о текстах с утерянным кодом, в которых зашифрован некий пульс телесности: "Во всех своих нервах я ощущал близость судеб, возбуждение и вздымание фигур, от которых ничто меня не отделяло, кроме глупой неспособности читать и интерпретировать старые знаки и вносить порядок в пыльную сумятицу старых бумаг" (Рильке 1988а: 52).

60

трость и разрушает. Трость действует как нечто членящее, дисциплинирующее, дробящее, как странное воплощение самого лингвистического процесса, членящего, дробящего, фрагментирующего. Отброшенная трость -- это и отброшенный протез лингвистического, без которого наблюдатель остается "пустым листом бумаги", выжатой как лимон дрожащей телесной оболочкой. Объект же наблюдения -- невротическое тело, -- достигнув квазиэротического пароксизма, выходит за рамки артикулируемого, в том числе и членораздельной речи. Членораздельность как будто имитирует разделенность членов -- ног и трости.

В стихотворении Бодлера "Семь стариков" описывается создание, напоминающее фон Пазенова, но еще более пугающее. Механичность возникающего в видении Бодлера страшного старика оказывается в данном случае связанной не только с расчлененностью тела и дискурса, но и с их репродуцируемостью, дублируемостью:

Согнут буквою "ге", неуклюжий, кургузый,

Без горба, но как будто в крестце перебит!

И клюка не опорой казалась -- обузой

И ему придавала страдальческий вид.

Вслед за ним, как двойник, тем же адом зачатый, -

Те же космы и палка, глаза, борода, -

Как могильный жилец,

как живых соглядатай,

Шел такой же -- откуда? Зачем и куда?



Я не знаю -- игра наваждения злого

Или розыгрыш подлый, -- но грязен и дик,

Предо мной семикратно -- даю в этом слово! -

Проходил, повторяясь, проклятый старик"

(Бодлер 1970: 148; пер.В.Левика)4.

_____________

4 II n'etait pas voute, mais casse, son echine

Faisant avec sa jambe un parfait angle droit,

Si bien que son baton, parachevant sa mine,

Lui do

Son pareil le suivait: barbe, oeil, dos, baton, loques,

Nul trait ne distinguait, du meme enfer venu,

Ce jumeau centenaire, et ces spectres baroques

Marchaient du meme pas vers un but inco

A quel complot infame etais-je done en butte,

Ou quel mechant hasard ainsi m'humiliait?

Car je comptais sept fois, de minute en minute

Ce sinistre vieillard qui se multipliait!

(Бодлер 1961:98)

Комментатор "Цветов зла" Антуан Адан указывает на связь между этим стихотворением Бодлера и романом Рильке (Бодлер 1961: 382).

61

Механичность тела тянет за собой его повторяемость, она как бы воспроизводит себя в копирующих его механических же "демонах". Клюка и перебитость крестца как будто включают спрятанный в теле старика репродуктивный механизм. Вальтер Беньямин записал по поводу "Семи стариков" Бодлера: ""Семь стариков" -- по поводу вечного возвращения того же самого. Танцовщицы в мюзик-холле" (Беньямин 1989: 341). Танцовщицы обладают той же механической умножаемостью (Бак-Морсс 1989:191).

Умножаемость, удвояемость тела связана с его членимостью. В момент же, когда членимость исчезает, поглощается органоморфностью, множественность сливается в нерасчленимость толпы, в которой двойничество переходит в неразделимую слиянность.

Членораздельность отбрасывается в момент, когда субъект растворяется в толпе и выпадает из поля зрения. Его финальная трансформация совпадает с наступающей слепотой наблюдателя, блокирующей словесное выражение. Все движение наблюдаемого персонажа -- это движение к той самой финальной танцевальной метаморфозе, за которой следует немота. По существу, это движение совпадает с движением языка, который достигает такой границы выразимости, за которой наступает молчание непереводимых интенсивностей.