Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 11 из 12



Он так и сделал. И по-другому поступить не мог, чтобы быть здорову и живу, а не медленно гореть на огне саморазрушения.

Но, конечно же, его выходку, его поступок не понял никто; тогда, когда бросил университет, тогда можно было считать это молодой блажью, дурью, позерством, а теперь… а теперь назвали его просто сумасшедшим. Бросил все: завод, работу, большую зарплату, прописку в Свердловске, отдельную комнату в общежитии (через год обещали дать, как передовику и лауреату многих профессиональных конкурсов, однокомнатную квартиру), – все бросил. И уехал не в Северный, не у матери поселился, а в убогую деревушку подался, на Красную Горку, и даже не в деревне дом занял, а забрался в лесную избушку деда Савелия, на отшибе устроился, будто спрятался от кого.

Нет, определенно сошел с ума!

И опять думали: это у него временно, блажь и дурь, но вот уже два года он так и живет в лесу, в избушке своей, почти безвылазно, только раз в неделю ходит на Красную Горку, хлеб покупает, остальное все у него свое, домашнее, хозяйское, трудовое.

…Егор напился крепкого, уваристого чаю, в который обязательно бросал несколько веточек молодой душицы, а иногда – для здоровья – и зверобоя, и, подложив под голову фуфайку, лег ногами к затухающему, как бы медленно тающему красными угольками костру. Звезды высыпали густо и ярко, словно кто нарочно выткал над головой звездный ночной ковер с золотым месяцем в правом углу; ни шороха, ни звука кругом, одна сияющая бездна, и такой покой, умиротворение нисходят на душу, что чувствуешь, будто ты не грубый и взрослый мужик, а всего лишь малый ребенок, завороженный полуночной красотой мира. Человеку не бывает плохо, когда он один на один с природой – правда, когда он наедине с мирной природой; да если еще рядом река, костер, хорошая ушица или умело заваренный чай… Так и Егору: было ему сладостно и умиротворенно, и он давно понял, что двадцать шесть лет, которые он прожил, прежде чем поселиться здесь, он прожил как бы готовясь к тому, чтобы обрести и благодать эту, и свободу, и красоту, и простор. Сколько он заблуждался, сколь многого хотел и сколь дерзко относился к жизни, а она – вот она, и не надо ничего другого, только бы не мешал никто, никто не нарушал этой гармонии, этого странного и полного единения и с миром, и с природой, и с самим собой.

Почти каждый день, после дневных трудов, а трудов было множество и на огороде, и в лесу, и по дому, Егор уходил на Чусовую, рыбачил, ставил вёрши и жерлицы, устраивал ночной костерок, любил сварить уху и напиться чаю, а потом вот так полежать на траве-мураве, посмотреть на звезды, послушать реку, всплеск неожиданной рыбы, вскрик ночной птицы, – и всем этим наслаждаться и знать, что все это – твое, истинно твое, ни у кого не украденное, ни у кого не заемное, и ведь ничего, совершенно ничего не надо из того, что прежде считал необходимым, все это глупость, блажь и суета, то есть все это – ложь, а правда – вот она, весь этот удивительный и ночной, и дневной мир, который твой, только твой и ничей больше.

Да, думал Егор, я могу назвать этот мир своим, я отрекся от всего, чему поклонялся, и поклонился всему, что отвергал. Так или не так? И

значит, это мой мир в действительности…

С этими мыслями Егор и задремал, и если б кто мог посмотреть на него сверху, с какой-нибудь звезды, то увидел бы, как он тихо, едва приметно улыбался во сне и иногда слегка вздрагивал от умиротворения и услады осмысленной праведной жизни.

А когда он очнулся, костерок почти прогорел, а босые крупные ноги его изрядно озябли. Встряхнувшись ото сна, Егор быстро собрал снасти и вещи в рюкзак, подхватил удилище и вот так, босой, быстро пошел по знакомой и легко угадываемой в кромешной темноте тропинке домой, в избушку.

Спать завалился легкий, удовлетворенный прожитым днем; и спал всегда крепко, хоть и недолго – с утренней ранней зорькой подымался и шел обычно на Чусовую, проверять вёрши и жерлицы. Вот и завтра, как всегда, отправится прежде всего на речку (какой завтра – сегодня уже) – погода обещает хороший улов.

А утром, у реки, Егор глазам своим не поверил: в черемуховых кустах, у самой воды, прятался красный «Москвич»!

Бесшумно, как осторожный зверь, Егор юркнул с тропы в густоту окружающих зарослей, присел на корточки и, невольно сдерживая дыхание, начал пристально наблюдать за «Москвичом». В машине, однако, не было заметно никаких признаков жизни.

С реки, с крутой ее излучины, дымно клубился туман; и «Москвич», густо-влажно облитый утренней росой, казался нереальным в белесом тумане, казался красным матово-расплывшимся пятном.

Какое-то время Егор прятался в зарослях черемушника, но вот мягко, как кошка, начал ввинчиваться в прогалы кустов, тихо-незаметно приближаясь к «Москвичу». Подкравшись совсем близко, привстал на цыпочки и заглянул в заднее окно: там, в машине, полулежа, спали в обнимку мужчина и женщина.



«Вас тут только не хватало…»

Так же мягко, как прежде, Егор вильнул в кусты и вскоре выбрался на тропу, по которой только что вышел к излучине Чусовой. «К жерлицам, может, сходить? Жерлицы проверить?!» Но махнул рукой – утренняя зорька была испорчена.

А днем, когда Егор услышал, как к избушке приближаются незнакомые люди, переговариваясь друг с другом вольно и громко, он сразу понял: они, те двое… больше некому тут шляться. И все в нем разом напряглось, насторожилось; он терпеть не мог, когда кто-нибудь нарушал размеренный, установленный ритм его жизни. Уж если Паше Вострикову, участковому, не делалось скидки, то чужим и подавно не было снисхождения. И когда они сначала топтались на крыльце, а потом вошли в сени, а потом открыли входную дверь, Егор уже с ног до головы кипел яростью и негодованием. И лишь страшным усилием воли сдерживал себя, ничего не отвечал и не говорил на все их «Здравствуйте», «Простите, мы тут землянику собирали», «Можно ли у вас воды напиться?..» Но когда мужик почти закричал:

– Эй, товарищ, вы что, не слышите нас? – тут-то Егор и не выдержал, взорвался:

– Не ори! Не глухой!

Сразу присмирели пташки, заговорили по-другому.

– Простите, не дадите ли напиться? – тиховежливо попросила женщина мягким и нежным голосом. Но не знала она, что Егор терпеть не мог мягких и ласковых голосов всех этих добрых и хороших людей, как сами они почему-то думают о себе, – и потому услышала в ответ: «Пошли вон!»

– Вон пошли! – зарычал вдруг хозяин и, повернувшись к ним от окна, в которое до этого смотрел сосредоточенно-угрюмо, набычившись красной от напряжения шеей, с яростью повторил: – Вон!

– Но простите, но мы… – залепетали было они, но Егор поднялся с табуретки и медленно пошел на них:

– Нс реки чтоб убирались! Ясно?! А не то я вас… – Глаза его горели бешенством – черные, угольные глаза. Узкое, продолговатое лицо с мощно выпирающим подбородком налилось сероватой бледностью, губы побелели. И странным для них, и страшным контрастом к лицу показалась широкая ярко-синяя лента, которая опоясывала его голову с длинными, как бы завитыми на концах, черно-смоляными волосами.

Егор пошел на них, сжав кулаки, и они невольно попятились. Он с яростью приближался к ним, а они, как под гипнозом, пятились, так и вышли – задом – на крыльцо, и по крыльцу спускались задом, потому что он продолжал идти на них, словно вот сейчас, на месте, хотел придушить обоих; женщина сбила ногой ведро с земляникой, и оно покатилось по крыльцу, рассыпая за собой красно-кровавую дорожку, – пятясь, они топтали ягоды, которые истекали под тяжестью их ног спелой и налитой сочностью.

А кружка эмалированная, которая тоже была с ними, так и осталась стоять на крыльце; без ягод, без воды.

И только ухмыльнулся им вслед Егор, но долго не мог успокоиться…

А они так и не уехали с реки. Эта неожиданная встреча с невменяемым – по-другому не скажешь – хозяином лесной избушки заворожила их, привела в оторопь. Кто он? Почему с такой яростью и бешенством набросился на них? Нет, тут что-то не так, наверняка он принял их за кого-то другого, за каких-то своих врагов. Но почему? За каких врагов?!