Страница 33 из 34
И это так… так-так-так… – стучит, гремит убегающий из Тюмени поезд.
Убегающий…
От кого, от кого бежит Коломийцев? Не от Павлика же, в самом деле, не от Вани, например, не от жены, конечно, не от сына, не от кого еще?.. Да ни от кого вообще не бежит Антонин Иванович! Откуда, думает он, взялся в голове этот дурацкий вопрос? Чепуха все это! Почему обязательно от кого-то бежать? Ни от кого он и не бежит, взбрело в голову, зацепился в голове проклятый этот вопрос, а ничего-то и нет на самом деле! Ничего, ничего!
И только, было, подумал, что теперь уж все, легче станет, отбросил он нелепые и мучительные вопросы, вот, мол, вот полегчает – как в тамбур вошли два контролера и нисколько, кажется, не удивились, что стоит здесь безумный на вид пассажир, вокруг окурки валяются, а времени уже третий час пополуночи…
Но вот когда была уже первая после Тюмени продолжительная остановка, спокойствие их улетучилось… Всей душой они ненавидели Антонина Ивановича, потому что не понимал он, шумел, не хотел понимать, что нельзя без билета! А что у него денег нет на билет, это их совсем не касается, нет денег – не езди, поэтому они пока культурно просят – выходи, выходи давай! – а если не понимает по-хорошему, то они сейчас живо милицию вызовут – это они быстро могут…
И чем ясней становилось Коломийцеву, что придется сойти, тем яростней было желание остаться в вагоне, ехать – туда, в ненужный Ташкент, и он умолял, просил, требовал – ничего не помогало.
Он вышел.
Он стоял внизу, на земле, а контролеры, взявшись за поручни, темнели, казалось, высоко вверху, и Антонин Иванович, совсем не узнавая себя, задрав лицо кверху, пытался еще и еще упросить их… А была ночь, темная, холодная, осенняя, дул ветер… Коломийцев поднял воротник, нахохлился и… придумал выход, едва скользнув взглядом повдоль вагонов. «Хорошо же, – думал он злобно, – хорошо…» И как только дернулся поезд, так дверь в вагон шумно захлопнулась, контролеры удовлетворенно вздохнули, но Коломийцев не остался стоять внизу растерянный и несчастный, он тотчас бросился к соседнему вагону, где, случайно или нет, но дверь была открыта… Бежать пришлось по движению поезда, но он лишь начинал набирать скорость, так что без труда нагнал заветный тамбур Антонин Иванович…
Он стоял в тамбуре уже минуту, две… жаждал, чтобы поезд вдруг полетел как стрела, но будто назло тащился он очень медленно.
– A-а, опять ты тут! – услышал Коломийцев знакомый, прерывистый от гнева голос: перед ним стояли контролеры!
И неминуемо завязалась борьба!
И вот лежит уже, не покалеченный и не сорвавшийся с поезда, лежит, а потом подымается и стоит на земле Антонин Иванович Коломийцев, и смотрит с тоской и презрением вслед уходящему поезду. Что думает, что решает он? Ничего – не думает, не решает…
А потом он идет на вокзал и, войдя в него, вдруг ясно и отчетливо сознает, что трезв уже совершенно, словно и не пил. И долго бродит Коломийцев по вокзалу, и смотрит на спящих повсюду людей, и удивляется, отчего их так много, почему не спят они в своих сибирских квартирах или, если они не местные, почему не уехали отсюда заранее? И вдруг он чувствует, что, как это ни странно, а наступило в нем успокоение: ни в Ташкент, ни в Тюмень, ни к черту на кулички ему не хочется, никуда… Все кажется теперь призрачным, смешным донельзя, глупым, все его мечты, все его желания. Он идет к свободной скамейке, садится и закрывает умиротворенно глаза…
Он проснулся от неожиданного и бесцеремонного шума вокруг. Было уже утро, тусклый заоконный свет будоражил толпу, все спешили, толкались, беспокоились, как бы без них не ушла первая ранняя электричка.
Вдруг странное, сильное беспокойство подхватило и Антонина Ивановича. И не сумел он еще осознать это беспокойство, как уже бежал вперед, обгоняя спешащих, как и он, людей на электричку. И даже, уже устроившись, заняв удобное место у окна, и даже вспомнить Антонин Иванович не вспомнил, что нет у него ни билета, ни денег, ни, значит, права ехать в такую далекую, как теперь кажется, Тюмень. Да и что тут беспокоиться… Это-то и есть ерунда… совершенная ерунда…
И правда: тронулся поезд, замелькал в окнах вокзальный пейзаж, уходя назад, назад… И совсем непонятное по своей природе беспокойство – не о деньгах, не о билете – все больше и больше начинало тревожить Антонина Ивановича. Все чаще спрашивал он себя: за каким чертом он здесь, в этой глуши? За каким дьяволом потянуло его в Ташкент? За каким вообще он напился вчера? Ах, Коломийцев, Коломийцев, думал он, упрекая себя, пропадешь ты со своим характером, пропадешь, ни за грош пропадешь… Подумать только – потерять вчера целый день! Вместо того, чтобы подумать, взвесить, решить, какую бумагу в понедельник отдавать Петру Никандровичу или уж, в крайнем случае, чтобы семейные дела утрясать – в Ташкент, к козлу на рога покатил! Хорош гусь, ничего не скажешь, хорош! Да-а!..
Так и несла Антонина Ивановича Коломийцева, безбилетного, безденежного и бесправного, несла и несла электричка в Тюмень. И Тюмень эта все ближе и ближе. И чем она ближе, тем острей беспокойство; беспокойство это становится вскоре и не беспокойством, а страхом, и будущая – после воскресения – неделя кажется строгой, беспощадной Антонину Ивановичу Коломийцеву.
Пространство и время
Повесть
На вечере по случаю пятилетия супружеской жизни Вагановых заговорили о верности.
Были мнения такие: верности нет; верность есть; верности нет, потому что ее вообще не может быть; нет ни верности, ни любви; любовь есть, но что такое верность? – мираж; все это не так – есть только то, чего нет; а это уж совсем непонятно: выходит, мы живем иллюзиями?..
Молчал лишь Дмитрий Ваганов.
– А знаете, почему он молчит? – спросила гостей Лена Ваганова и обвела всех веселым взглядом.
– Почему?
– Потому… – она смело встретила взгляд мужа. – Потому… что Митя ведь предатель. Да, Митенька, да!
Лена погрозила озорно пальчиком и непринужденно рассмеялась, будто получилась хорошая шутка. И все тоже весело рассмеялись…
Вскоре, однако, о шутке забыли; спорили о том, какой теперь сложный век, кого считать хорошим, кого плохим, и о прочем.
Дмитрий Ваганов участия в споре не принимал.
Он после слов жены вдруг почувствовал жесточайший приступ обиды, обида растекалась по всему телу – Ваганов ощущал ее движение, грубый напор и силу. Вскоре ему даже показалось, что уже не обида растекается в нем, а сам он, вместе с мыслями, ощущениями и восприятием, растворился в обиде.
И было так, словно за общим столом сидели семь человек и одна обида, и у этой обиды обостренный светился изнутри взгляд. Вот жена, которая с легкостью назвала его предателем, разумея при этом что-то свое, несправедливое, а вот друзья, которые с той же легкостью посмеялись сами не зная над чем. И вот он…
«За что? – думал он. – За что?..»
Он размышлял над тем, почему жена назвала его предателем и размышлял серьезно, потому что знал, что жена вовсе не шутила, а высказала какое-то тайное свое раздумие о нем, муже Мите Ваганове.
И всегда, когда было ему очень обидно и больно, он мечтал остаться один, то есть не просто остаться, а убежать от всех, скрыться, спрятаться, потому что страдание на виду у всех невыносимо.
Ему казалось, что душа его сродни душе собак, которых он понимал и любил. Он то в них понимал и любил, что, когда им больно и тягостно, они убегают, а куда – знают только они.
– Ты куда, Митя? – спросила она.
– Так… Я сейчас, – ответил он и взял с полки какую-то тетрадь.
В коридоре он надел плащ и фуражку, и, когда открыл уже дверь, сзади его обняла мягкими теплыми руками жена и прошептала:
– Митя, ну что с тобой?
Он повернулся, посмотрел ей в глаза и виновато, но серьезно улыбнулся:
– Я подышу немного… Это ничего.
В приоткрытую дверь он увидел, как на них, вернее – на Лену, смотрит из комнаты Борис и ухмыляется глазами. Это он говорил: нет ни верности, ни любви.