Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 21 из 34



Неподалеку от Гаврилова, но и как бы в стороне от всех остальных, лежала девушка; чем она привлекла его внимание, он не смог бы сразу ответить. В ней чувствовалась какая-то гордость, недоступность, которые свойственны расцветающей юности. И было в ней что-то такое, отчего вдруг странно-высоко отзовется в душе: жизнь прекрасна, жить хорошо… Конечно, Гаврилов не все время наблюдал за девушкой, хотя ему нравилось смотреть, как она томно, даже лениво переворачивалась с живота на спину или, наоборот, со спины на живот, или же как она сидела, опершись сзади на руки, царственно выставляя вперед то одну, то другую ногу, будто совершенно не видя никого вокруг, не признавая никого на свете, кроме себя одной. Когда же Гаврилов не наблюдал за ней, он или купался, или играл в волейбол в кругу отменных, веселых, загорелых парней и девчонок, один раз мяч «срезали» прямо в лицо Гаврилову, было больно, но он растерялся всего на секунду, потом рассмеялся громко и от души, и все вокруг смеялись, было весело, приятно, было чудесно… И еще он отвлекался от этой девушки потому, что на него все время поглядывала другая девушка; странно, но именно она-то и «срезала» мяч ему в лицо. Может, ей было неудобно перед ним? Смешно, конечно… Гаврилов один раз улыбнулся ей, и она тоже улыбнулась ему, и было в ее улыбке что-то настороженное, выжидающее… Ну вот тебе и на, подумал Гаврилов и усмехнулся про себя, не зная, как же расценить такую улыбку…

– Который час? – спросил кто-то у Гаврилова.

– Не знаю, нет часов, – показал Гаврилов на руку, но его никто не слушал: парень, который спрашивал, был уже далеко, бежал по пляжу с мячом в руках.

– А ничего, красиво, – сказал вслух Гаврилов. – Правда, красиво… – И подумал еще, что он, Александр Гаврилов, в самом деле не знает, который теперь час, и знать не хочет – настолько сейчас это все равно.

И вдруг он увидел, что к той, недоступной и гордой девушке подошел парень в сомбреро. Что-то парень спросил у девушки, а она нет, ничего не ответила. Гаврилов даже радостно ухмыльнулся. Так, значит, нет? – что-то вроде этого спросил парень, а она будто ответила ему без слов – нет. Парень присел на корточки, снял сомбреро, положил к ее ногам и опять что-то спросил. Она молчала. Разбежался, подумал Гаврилов, будет она с первым встречным разговаривать. А что если вот так? – опять что-то спросил парень и сделал непонятное движение руками. Девушка не отвечала. Давай, давай, отваливай, подумал Гаврилов. Ну, а вот так? – или вот это? – или как-нибудь еще? – спросил парень. Она усмехнулась. Усмехнулась? – удивился Гаврилов. Она усмехнулась, а парень начал что-то живо и горячо ей доказывать; или объяснять; или просить о чем-то. Потом он сказал ей что-то такое, от чего она, не сдержавшись, прыснула. Но уж после этого стала как каменная стена – что бы он ни говорил ей, она не слышала, или не хотела слышать, или вообще видеть его не хотела. Так что, парень, отваливать все равно придется, отвали, отвали, усмехнулся Гаврилов. И парень в самом деле вскоре поднялся и отошел от девушки. И когда он поднимался, Гаврилов не смог сдержать непроизвольной улыбки и даже как будто захотел поделиться своей радостью с другими, кто был на пляже, но никто не ответил на улыбку Гаврилова… Гаврилов почувствовал лишь один-разъединственный ответный взгляд: это был взгляд, конечно, той девушки, которая «срезала» мяч ему в лицо. И когда глаза их встретились, Гаврилов понял, что она видела все то, что видел и он, что она понимает все так же, как он, и что тоже радуется, но радуется как бы в зависимости от того, радуется ли он, Гаврилов. Чертовщина какая-то, подумал Гаврилов, встал и пошел к воде. Постоял, подумал, разбежался и нырнул в воду далеко и глубоко. А вынырнув, почувствовал: хорошо, очень хорошо сейчас, просто замечательно все – и вода, и солнце, и пляж, и весь белый свет, и вся жизнь человеческая…

Когда он вернулся к своему месту и в блаженной истоме лег на горячий песок, зажмурив от счастья и удовольствия глаза, и полежал так некоторое время, а потом открыл глаза, то увидел, что парень в сомбреро снова сидит рядом с девушкой и что девушка пьет лимонад из бумажного стаканчика, а в стаканчик из бутылки подливает лимонад парень. Казалось, они не могли насладиться нечаянными – нечаянными? – улыбнетесь вы – прикосновениями друг к другу, и все это шло, шло и катилось куда-то, катилось… Ему было семнадцать лет, не больше, и ей тоже семнадцать, наверняка не больше, – и что же это, если не любовь? Такая тоска взяла Гаврилова, что-то такое сильное и парализующее душу и волю, что внутри у него, как вихрь, пронеслась мысль-понимание сущности всего, что ни есть на белом свете – и жизни, и любви, и смерти. Это всегда такая мысль, от которой становится ни лучше, ни хуже, а просто страшно, – бывало это с вами? Если нет, поверьте Гаврилову, ибо это было именно так. А когда он еще раз взглянул на них, они, спрятав свои милые, свои детские мордашки под сомбреро, целовались, как если бы был уже вечер и они были где-нибудь одни в подъезде. Трудно на них было смотреть.

Гаврилов оделся и пошел прочь. Он уже входил в лес (ведь парк в Кузьминках – это сплошной лес), когда вдруг услышал:

– Можно, я пойду с вами?

Гаврилов оглянулся – рядом с ним с виноватой, дрожащей в уголках рта улыбкой стояла девушка.

– Это вы? – удивился Гаврилов.

Она кивнула.

– Вам странно, что я… Наверное, вы Бог знает что думаете обо мне. Но…

– Ничего я не думаю, – сказал Гаврилов. – Совершенно ничего не думаю, – повторил он.

Они пошли по лесу вместе и молчали, и оттого, что она не вызывала ни на какой разговор, он почувствовал, что ему с ней спокойно.

– У вас что, что-нибудь случилось? – спросил он.



– Ничего.

И опять они шли вместе, но по тому, как она сказала это «ничего», – как бы колеблясь, какой выбрать ответ, – он понял, что в этом «ничего» есть наверняка «нечто».

Какое-то время они так и шли, не знакомясь, потом он сказал, что его зовут Саша, Александр Гаврилов, а она сказала, что ее зовут Мила; ну вот и хорошо, сказал он. Они еще походили-походили, помолчали, а перед тем, как расстаться, она ему сказала:

– Мне у вас усы очень понравились.

– Что?! – поразился он и рассмеялся так, как давно уже не смеялся.

И вот именно потому, что она сказала ему такую сверхстранную и сверхнаивную вещь, он решил, что она, наверное, не простая девушка, а какая-нибудь необычная, поэтому перед самым расставанием сказал:

– Давайте встретимся вечером. Скажем, часов в семь. У кинотеатра «Высота».

– В семь не могу. В семь тридцать. Очень рада была познакомиться, – сказала она и убежала тут же.

Из всего, что произошло между этим расставанием и новой встречей с Милой, важным было одно, даже не столько важным, сколько нужным: то, что Гаврилов написал домой письмо. А то, что рассказала ему о себе Марья Степановна, существенным Гаврилову не показалось, – она рассказала ему о своей жизни. Двадцать пять лет она воспитывает дочку, и вот выросла дуреха, взяла и родила неизвестно от кого Володика, это одна сторона жизни; вторая в том, что муж Марьи Степановны, Сергей Иванович, как бы до сих пор жив, не погиб тогда, в сорок третьем, хотя погиб наверняка, это ясно, это очень ясно, даже страшно, как ясно. Но в том-то и дело, что ее любовь к нему неизбывна, даже поразительно неизбывна, и чем дольше его нет в живых, тем больше она не может согласиться в душе, что все ее чувства – ничто, тем более – страдания, а тем более – надежды.

– Понимаете, Саша? – спросила она, а он ответил как-то вскользь, не подумав:

– Понимаю, Марья Степановна, – на самом деле не то что не понимая, а даже и не прочувствовав до конца простоты и горечи ее рассказа.

С Милой они встретились минута в минуту, он подошел с одной стороны, она с другой, улыбнулись друг другу.

– Я вообще-то думала, вы пошутили. Так… сказали, ну и ладно…

Среди всех, кто гулял в этот вечер в парке, они, пожалуй, ничем не выделялись. Это у них началось позже – то, что выделило их среди остальных. Они пришли к пруду, была уже ночь, были звезды и луна, а посреди лунной дорожки на пруду лениво покачивался матово-красный буй.