Страница 15 из 16
Кобру надо бить прямо в лоб!
– А скажите, Аделаида Павловна, зачем вы звонили в «Агату Кристи» под видом Валерии Климовой? – спросила Женя самым скучным тоном, на который только была способна. – Неужели вам неизвестно, что телефонное хулиганство ныне квалифицируется как уголовно наказуемое деяние?
Кобра на миг застыла, потом капюшон ее опал, и она начала потихоньку опускаться.
– Ах вот оно что! – промурлыкала Аделаида, касаясь лба худыми пальцами, унизанными перстнями. – А я-то голову ломала, где вас видела! Конечно, в манеже! Так это вас господин Грушин послал спасать Сережу Климова? Я-то полагала, он выберет кого-нибудь… – Она промолчала, только тактично пощелкала пальцами. – Впрочем, вы справились очень неплохо. И даже до меня добрались. Через Климовых, разумеется? У меня, признаться, мелькнуло такое подозрение, когда я заметила, какие алчные взоры вы бросаете на снимки того спектакля, но в тот момент я была слишком разозлена всеми этими ризантеллами и криптантемисами.
Женя обескураженно пожала плечами.
«В манеже? Она видела меня в манеже?! Но как она туда попала, с коляской-то?»
– Ну что же, – вздохнула Аделаида, откидывая плед и открывая прелестные ноги, обтянутые черными чулками. – Поскольку мы друг друга расшифровали, больше притворяться нет смысла. Так вы хотите поговорить о старых фотографиях? Тогда вперед!
С этими словами она изящно вскочила с кресла и легко направилась к стенке. Двенадцатисантиметровые каблуки делали ее походку просто неотразимой.
«Хочу быть роковой брюнеткой, и чтоб мне было сорок пять лет!» – с завистью подумала Женя и только тут до нее дошло, что, собственно, происходит… ходит…
Ох, Аделаида! Правильно предупреждали Климовы: артистка! Ну и артистка же!
Письмо шестое
Дорогой Эдмунд!
Я не нашла сил для устной беседы об этом. Ты знаешь, мне всегда было проще писать, чем говорить, поэтому я лучше постараюсь описать все, что меня терзало тогда и почему мысль о смерти казалась такой заманчивой. Я так хотела забыть всё, что причинило мне боль, всё, из-за чего я пожелала покинуть дом и остаться одна, что как бы отвлеклась от жизни, пыталась убежать от нее. А куда можно убежать от жизни, если не в смерть?
Cмерть – это лучшее из утешений, которое только может быть, думала я. Все проходит! Все беды минуют, обиды иссякнут! Стоит осознать это – и легче становится на душе.
После смерти человеку уже ничто, ничто не интересно! Враз обесценивается все, что еще вчера составляло глубочайший, сокровеннейший смысл его существования. Даже чувства. Даже душевные движения и высокие помыслы! А главное, утихает любая боль. Телесная и душевная.
Природа дала нам возможность не думать о смерти, потому что если бы мы о ней думали, то всю жизнь пребывали в оцепенении страха. Но в жизни нет ничего торжественнее смерти. Она всесильна, она усмиряет все страсти. Она неумолима. Если не взмахнула своей косой вчера, то взмахнет сегодня или завтра. Но до чего же неожиданно приходит это «завтра»! А если человек выбирает час своего ухода сам, значит, он становится хозяином своей судьбы. Эта мысль успокаивала меня и вселяла в меня гордость…
Мне очень тяжело как бы заново переживать прежнюю боль, прежние сомнения и надежды, поэтому прости, Эдмунд, если я закончу в следующем письме.
– Это было пятнадцать лет назад. Я тогда руководила студенческим драмкружком в Хабаровском пединституте. Почему-то вся труппа у меня подобралась с инфака. Я приехала из Москвы, Хабаровск казался мне ужасающей деревней, а с этими ребятками хоть как-то можно было общаться. Это был самый престижный факультет в городе, с огромным конкурсом… Ребята привыкали смотреть на себя как на элиту нации, тем паче что происходили не из самых простых семей: спецкоров центральных газет, всяких крутых мэнов местного разлива… Дети были выхоленные, приодетые, а чтение английской литературы в подлиннике сделало их настоящими эстетами. Я была такой же эстеткой, только еще хлеще. Мы с ними вполне спелись, несмотря на десять лет разницы. И для постановок своих старались выбирать нечто этакое, не для «общепита»: к примеру, инсценировали отрывок из «Мартовских ид» Торнтона Уайлдера, а то варили какую-нибудь кашу из Борхеса. Я сама прикладывала к этому руку и как-то раз прониклась к себе таким уважением, что подумала: а почему бы собственную пьесу не написать? Да неужели я… шапками закидаем! И все такое. Я надеялась изваять нечто столь величественное, что и в столице прогремело бы. Однако наяву пришлось довольствоваться иным составом.
Аделаида сняла со стены уже знакомую Жене фотографию:
– Вот они мы. Теперь-то иных уж нет, а те далече… Итак, пьеса. Один мой бывший московский любовник, журналист, однажды был в Лондоне в служебной командировке и привез оттуда любопытный сборник пьес. Может быть, это апокриф, точно не скажу, однако издатели уверяли, что это неудачные опусы знаменитых писателей. Были там совершенно безнадежные с точки зрения драматургии Сомерсет Моэм, Ивлин Во, Грэм Грин, Дафна Дюморье и все в этом роде. А еще была пьеска, которая приписывалась Агате Кристи. Якобы она сотворила ее в декабре 1926 года, когда исчезла из дома, потрясенная изменой своего первого мужа, а потом нашлась в Харрогейте. Современные ей врачи диагностировали травматическую амнезию, проще говоря, ударилась дама головой и обо всем забыла, но позднейшие исследователи сочли, что это диссоциативная фуга – та же амнезия, но вызванная тяжелым психическим расстройством. Очень многие навыки человек в это время забывает, даже почерк у него меняется! Рукопись пьесы «You lost, Death!» – «Ты проиграла, Смерть!» – была словно бы написана и Агатой Кристи, и не ею. Она никогда так не возвеличивала смерть в своих произведениях, но есть основания думать, что в те несколько дней тяжелой депрессии она размышляла о самоубийстве, даже пыталась его совершить, но ей это не удалось, и она считала, что смерть от нее отступилась. Она стала фаталисткой, и даже в войну, когда Лондон бомбили, никогда не спускалась в убежище. Кстати, прожила восемьдесят пять лет… Впрочем, пусть окончательно литературоведы решат, в самом деле это пьеса Агаты или нет. Меня это никогда не интересовало. Во всяком случае, издатели слупили немалые деньги на том сборнике, однако, поскольку все пьесы были очень так себе, их никто не ставил. То есть мне постановки неизвестны. На русский язык пьесу не переводили. Но я рискнула, мечтая о мировой славе – режиссерской и переводческой. Но жизнь сунула и меня, и всю мою труппу мордами в такое… в такое… Ну, вы поймете, почему о мировой славе я быстро забыла и свой перевод вместе с оригиналом сожгла. Искупить свой грех надеялась! Или от судьбы откупиться, скорее всего. Не удалось… Не удалось!
Аделаида мрачно потупилась и продолжила:
– Но вернемся к делам давно минувших дней. К этой проклятущей пьесе! В некоем абстрактном салуне встретились покидать в цель дротики (в оригинале метали ножи, но освоить дротики для моих актеров было проще) несколько человек. А хозяйка заведения – ее играла я, собственной персоной, – недавно чудом спаслась от смерти и в честь такого события поставила в своем салуне скелет, на груди которого укрепила метательный круг. И тут выясняется, что всем собравшимся тоже удавалось обмануть смерть. Каждый рассказывал свою историю, потом вставал, брал одну стрелочку и, восклицая: «Ты проиграла, Смерть!», – бросал ее в грудь скелета. Все попадали в десятку – натренировались! Строго говоря, самыми выигрышными моментами спектакля были истошные вопли, которые при этом раздавались, и молнии, которые периодически сверкали. Скелет дергался, шевелил руками и ногами, тряс головой – и жутко выл. Трепетала, словом, Смерть от человеческой смелости и лихости. А когда Кирилл Корнюшин бросал последний дротик, слышался совсем уж жалобный вой, и смертушка-скелетушка рассыпалась на составные части. В этом и состоял жизнеутверждающий пафос этой белиберды.