Страница 3 из 11
– Тять, – Мишаня решился прервать общее молчание: у тятьки с мамкой несогласие, их не переждешь, – ребята на речку звали, можно я пойду?
– А? – очнулся от дум отец. – На речку? Сбегай, но недолго, смотри: после полудня на покос с тобой поедем, сено грести…
– Ладно! – Мишаня проворно допил молоко из кружки, перекрестился и полез из-за стола.
– Так! – сказал Никифор. – Вижу, ночь вас не рассудила! Давайте сейчас вместе решать…
Сноха промолчала, лишь ниже склонилась к ребенку, и на ее задрожавшую руку с зажатой ложечкой одна за другой капнули несколько слез.
– Да что я не понимаю, что ли, что не время уезжать мне? – в голосе Александра сквозила досада на себя, на жену, на весь свет. – А что поделаешь… Ржи нынче соберём не больше, чем сеяли, вся сгорела в такую сушь. Скотину тоже до следующего лета не убережём, только на корову сена хватит, бычка с телушкой осенью под нож придется пустить. А ведь скоро приставы заявятся: княжью долю отдай, церковную десятину плати, за кузню плати!
Он засопел, встал из-за стола, пересел на лавку ближе к распахнутому окну и, уставясь невидящими глазами на сонную млеющую под все более припекавшим солнцем кривую сельскую улицу, замолчал. Плечи жены судорожно затряслись от сдерживаемых рыданий. Старик кузнец, приобняв, погладил невестку по упавшей на его плечо голове:
– Ну, ну, будет, Машутка, успокойся – никуда он не денется, не впервой. Ты же знаешь: Сашка, он такой… выкрутится. Смотришь, недельки через три и возвернется! Правду ведь говорит, не вытянуть нам в эту зиму. Добро бы только нам, а то ведь и матушка твоя на нём. После похорон батюшки она уж не работницей стала. Вся семья у нас – излом да вывих, на мужа твоего только и надежды. А из Твери воротится с прибылью, глядишь, и заживем! Он тебе и подарок какой в городе купит, монисту иль подвески серебряные… Мишане пояс шелковый, сапожки.
– Ой, да разве в подарках дело! – отрываясь от стариковского плеча, со слезами в голосе проговорила Марья. – Что ты меня как маленькую успокаиваешь? Нехорошо мне на душе, тоска какая-то…
– Ты это брось… ты гони тоску эту… накаркаешь, не приведи Господи! – закрестился кузнец. – Знаешь, как говорят: кому сгореть, тот не утонет. Ой, смотри: муха в молоко упала, точно – к подаркам!
Засмеялись все вместе, даже Марья невольно улыбнулась. Александр подошел, оторвал жену от старика, сжал в больших ладонях мокрое от слез лицо, поцеловал:
– Не бойся, родная, вернусь поздорову…
– Э-э, нет, – запротестовал Никифор, – знаю я вас, сейчас слюнявить друг дружку полдня будете. Пошли-ка, Саня, работу работать.
История замужества Марьи если и писалась где-то на небесах, то Марье в ней отводилось место не последнее. Когда-то давно, сразу после того как в соседях с домом ее родителей поселились приезжие черниговцы, семилетняя Машка заприметила высокого рыжего парнишку, сына кузнеца. Подружились они сразу, и хотя Сашка быстро прослыл задиристой, всегда готовой на драку отчаянной головушкой, со своей меньшей соседкой он обращался как заботливый старший брат. Временами даже казалось, что верховодит в этой странной парочке именно она, бывшая на целых два года младше. Сказывалось ли тут то, что ни у нее, ни у него не было сестёр и братьев, или что иное, но в детстве были они что называется «не разлей вода». Впрочем, у Машутки были и братья, и сестры, да только уж больно возрастные. Она еще сосала материну грудь, а старшие уже переженились и повыскакивали замуж. Машка была поскрёбышем, дитятком старых по деревенским меркам родителей; отцу ее, хромоногому Ягану, в то время уже перевалило на шестой десяток, и надо же – грех случился, девку родил. Оттого и любил старый Яган младшую дочь как последнее утешение в жизни. С тем и ушёл в могилу, успев благословить дочь под венец, тому девять лет назад: «Хоть и гультяй твой Сашка, но парень башковитый…» Не прав был батюшка, Одинец гультяем не был: носило повзрослевшего сына кузнеца по всей обширной русской земле, но забыть свою первую и единственную деревенскую любовь он не забыл. И вернулся к той, которая так долго ждала.
Почудилось: скрипнула наружная дверь, раздались шаги, кто-то долго завозился у двери в избу – в сенках было темно. Марья спустила с рук уснувшего ребенка, подошла открыть и лицом к лицу столкнулась с пришедшим.
– Доброго здоровья, Марья, – ражий мужичина шагнул в горницу, разгибаясь из-под низкой притолоки. Вглядевшись, женщина узнала гостя, отлегло от сердца.
– Здравствуй, Егор… Проходи.
Рогуля уловил в голосе хозяйки смущение, она отступила, сторонясь, давая ему дорогу и торопливыми движениями заталкивая под платок выбившуюся непослушную прядь волос. Среди избы гость огляделся на простую, бедноватую обстановку жилища, дважды обмахнулся перстами на образа:
– Мужиков-то твоих нету дома?
– В кузне.
– А-а-а, это я им работенку подкинул. Ну, сейчас туда пройду.
Он снова огляделся, прошёлся по поскрипывавшим половицам, присел на лавку:
– На дворе-то так и печёт. Ты бы мне хоть квасу предложила.
Марья, вспыхнув лицом от оплошности, подала Егору ковш:
– Не настоялся еще квас, только вода есть, она студёная, утром с колодца брала.
– Ну, и за воду спасибо, – купец, принимая ковш, словно случайно задержал женскую руку в своей.
«Какая мягкая и маленькая ладонь у него, и перстней – на каждом пальце, – Марья отняла руку и невольно грустно улыбнулась, вспомнив жёсткие от трудов руки мужа. – Моего перстни носить не заставишь!» Егор, не понявший значения этой улыбки, отнёс её на свой счёт. Крупное, холеное лицо купца с подбритой на татарский манер узенькой бородкой оживилось:
– Вижу, не в шелках ходишь. Что ж твой Сашка у князя ничего не выслужил?
– Он не из тех, кто просит, – в голосе молодой женщины купцу послышалось что-то горделивое, но гордость такого рода ему была непонятна. Марья стояла возле зыбки со спящим ребенком, привычно покачивая её. Одета она была в лёгкий обыденный сарафан и широкую белую рубаху, стянутую у ворота простым шнурком. Под складками немудрёной домашней одежды угадывалось сильное статное тело молодой женщины. Когда-то Марья признано считалась одной из самых красивых девок в Михайловской слободе. Теперь, в свои тридцать, в отличие от многих товарок детских игр, увядших от тяжёлой домашней работы, она была в возрасте наивысшего расцвета женской красоты. Ее лицо еще не тронули морщинки возле глаз, а сами глаза, серые, с наволокой прозрачной дымчатой голубизны, смотрели на гостя прямо и открыто. Рогуля встал и приблизился к ней:
– Не просит, говоришь? А мог бы ради такой жены и пересилить свою натуру.
Марья удивленно вскинула брови. Гость продолжал, всё ниже наклоняясь к ней:
– Вот я б тебя всю златом-серебром осыпал. Помнишь, на гулянках, бывало, я от тебя ни на шаг не отходил? Помнишь, какие подарки предлагал? Да и ночки те я не забыл.
Его красивый раскатистый голос перешёл во вкрадчивый шёпот:
– Да не любы тебе были мои подарочки… А я до сей поры помню тебя, и подарки мои ныне могли бы быть что королевнам не снились! Я теперь многое могу. Ехал сюда, всё думал, как увижу тебя. Ты ещё краше стала…
Марья стояла ошеломлённая страстным горячечным признанием, наконец, она смогла стряхнуть с себя наваждение:
– Не забывайся, Егор… Я – мужняя жена. Может, и нравился ты мне, да люб всегда другой был. И про ночи мне не вспоминай. Не было никаких ночек. Н-е-б-ы-л-о… Вспомни, и ты давно женат!
– Жена не стенка, подвинуть можно.
Марья окончательно пришла в себя, в её голосе прозвучала насмешка:
– И детишек тоже подвинуть?
Купец отпрянул как от пощечины. Он поднял с пола случайно оброненную шапку и пошёл из избы, но у самой двери обернулся:
– Ты, Марья, не зарекайся, будущего никто не ведает: и моя супруженица все хворает, и твой муженек не вечен.
Это «не вечен» билось в Марьиной голове всю последующую вслед за тем неделю. Она не стала рассказывать мужу о посещении Рогули и поселившихся в ней опасениях. Напротив, выглядела успокоившейся и только была еще более нежна короткими ночами. Александр, видя жену спокойной, тоже повеселел: