Страница 89 из 90
Лебедев насторожился. Он тотчас подумал: «Быть может, и обо мне что-то скажет!» Нет, о его батальоне ничего не было сказано, ни плохого, ни хорошего, и это его радовало. «Не ругают, значит, хвалят». Чуйков, закончив разбор боевых действий, горячо поблагодарил офицеров за умелые действия.
После командующего взял слово генерал-полковник Щаденко. Высокий и худощавый пожилой генерал, с очень живыми и энергичными глазами, говорил немного. Он от имени Верховного Главнокомандующего горячо поздравил офицеров армии с победой. Человек глубоких и непосредственных эмоций, чуждый дипломатических недомолвок, он восторженно отметил ценный опыт армии, приобретенный в битве под Сталинградом, сказав при этом, что этот опыт станет достоянием всей Советской Армии. Потом Щаденко объявил о наградах, а в заключение сказал:
— Товарищи офицеры, по боевому опыту ваша армия стала гвардейской, и она, заверяю вас, получит это звание. — Возникло веселое возбуждение. Щаденко, несколько помедлив, более энергично сказал: — У меня есть поручение товарища Сталина: от его имени, за него расцеловать Василия Ивановича, выдающегося командарма. — Щаденко подошел к Чуйкову, обнял и по русскому обычаю трижды поцеловал его.
Чуйков не был готов к такому сюрпризу, и он, растерявшись, промолчал, не нашел нужных слов.
Щаденко продолжал:
— Есть у меня и еще одно поручение товарища Сталина. — Генерал-полковник с хитроватой ухмылкой оглянулся на дверь. — Плотно закрыта? — спросил он. Подполковник Акимов, сидевший ближе всех к двери, кинулся прикрыть ее поплотнее. Щаденко рассмеялся. — Не надо, — сказал он с хорошей улыбкой. — Дверь промолчит, а вот люди… — Сделал многозначительную паузу и так же многозначительно поглядел долгим взглядом на притихших офицеров. — Поручение особое, — с подчеркнутой важностью произнес генерал. — Ваша армия, товарищи офицеры, первой войдет в Берлин. Так сказал товарищ Сталин.
Офицеры шумными аплодисментами покрыли эти слова. Василий Иванович не призвал командиров к порядку, не хотел портить хороших фронтовых минут, и никто не усомнился в верности обещанного Сталиным; и все приняли это как самую высокую награду за их солдатский труд и подвиг. Наконец Чуйков постучал по графину цветным карандашом, и в комнате наступила тишина. Василий Иванович торжественно сказал:
— Прошу товарищей офицеров надеть погоны.
В комнате стало шумно и гулко. Все враз весело заговорили, послышался заливистый смех; офицеры шутили, перекидывались острыми словечками, сам Василий Иванович с хитроватой усмешкой наблюдал за подполковником Батюком, комдивом 138-й.
— Вы почему не выполняете моего приказания? — шутил Чуйков.
— Погон не имею, Василий Иванович. Не разгадал я вашей военной хитрости.
Чуйков рассмеялся.
— Нехорошо, нехорошо заставлять командующего думать за всех. Ладно, выручу я вас из беды. — Чуйков вынул из кармана генеральские погоны и с подчеркнутой важностью вручил их своему любимому комдиву. — Спасибо вам, генерал. Большое солдатское спасибо. — Чуйков крепко пожал руку комдиву и, вернувшись на свой «командный пункт», громко сказал — А теперь, товарищи офицеры, прошу к столу. Всего, что будет подано, не жалеть и штурмовать самым решительным образом, не оглядываясь на командные высоты.
Щаденко спросил Чуйкова:
— Как долго думаете веселиться?
— До шести ноль-ноль. Не возражаете, товарищ генерал-полковник?
— Разрешаю сутки.
Офицеры, словно по команде, в один голос гаркнули «ура».
Командующий и Щаденко первыми направились к праздничному столу.
На следующий день в районе дислоцирования армии Чуйкова появились огромные свежие указатели из сосновых досок, направленные на Запад. Они были прибиты на всех дорогах, ведущих на Запад, и на каждой значилось расстояние от Сталинграда до Берлина.
Страна ликовала. Угнетенный мир славил Великую армию Страны Советов.
ЭПИЛОГ
Ночью ледяная тишина обнимала город.
С чего начать? К чему приступить? От школ, институтов, больниц, клубов и заводов остались одни фундаменты. Сожжены и разбиты десятки тысяч жилых домов. В городе — ни воды, ни света, ни топлива. Повсюду — курганы из щебня и камня.
Партком тракторного занял подвал с двухъярусными нарами. В подвале висел махорочный дым. Жирная копоть от лампы-самоделки стесняла дыхание. На короткое время открывали дверь. Рабочие будни уходили далеко за полночь. Больших и малых дел было невпроворот. Не записывая, поручали: «Отыскать одного сапожника, одного портного, одного парикмахера». Делили печников и плотников. Сюда шли за газетами, за докладчиками, несли книги. Книги, журналы собирали в подвалах, в блиндажах; книги загрязнены, обгорели, местами прострелены, но и такие сгодятся.
Ивана Егорыча направили в ремонтно-сборочный цех восстанавливать покалеченные танки. Вернулась в город, в свою землянку, и Марфа Петровна. Она прибрала ее, побелила, и в землянке стало светлее. Иван Егорыч подновил печку, вставил стекла в крохотное оконце — и землянушечка зажила.
Иван Егорыч вернулся с работы на другой день под вечер. Дома его ожидала беда: из колхоза вернулась Анна Павловна, худая, бледная, постаревшая. Прежней Аннушки как не бывало. Иван Егорыч, взглянув на Аннушку, на ее худобу, на чужие глаза, понял, что с Машенькой случилось непоправимое. Он молча сел, молча закурил и, не вымолвив ни слова, вышел из землянки и пошагал на завод, не показываясь дома до утра.
Анна Павловна для Марфы Петровны была какой-то непонятной. Невестка то целыми часами безмолвно сидела с опущенными глазами, то вдруг, вскакивая, выбегала на берег Волги и, дрожа от холода, долго смотрела в синеющее Заволжье. Марфа Петровна, давясь слезами, брала невестку за руку и вела в землянку. Анна Павловна покорно шла за свекровью, ложилась на кровать и, не закрывая глаз, смотрела куда-то в пустоту. Марфа Петровна ни на минуту не покидала невестку, боялась, как бы чего не случилось, как бы невестка не наложила на себя руки.
— Может, чайку попьешь? — спрашивала Марфа Петровна.
Анна Павловна, будто ничего не слыша, молчала.
— А ты поплачь, Аннушка, — просила Марфа Петровна. — Поплачь, милая, легче будет.
И сама первой запричитала. На глазах у Анны Павловны показались слезы. Потом она дико вскрикнула, как будто от невыносимой боли, и зарыдала.
Над городом стояло весеннее солнце, золотило лужи, дожигало почерневший снег. В небо со свистом летели стаи уток, тянули на свои старые гнездовья. Волга с треском сбросила с себя ледяной панцирь и понесла в низовья грузные льдины; на льдинах — проволочные заграждения, тесовые помосты переправ, разбитые лодки.
Земля уже просохла, и люди, покинув щели и землянки, принялись лепить хаты-лачуги и «ласточкины гнезда», лепили не где-нибудь, а на своей усадьбе, обжитой отцом и дедом. На лачуги шло все, что было под руками. Нужда делала каждого изобретателем. Вчера еще на этой пустоши глазу не на чем было остановиться, а сегодня стоит хатка в одно окошечко. Подойдешь, приглядишься и видишь, что в хатке — ни кусочка дерева. Обрубки рельсов опутаны проволокой, заставлены горелым железом, обмазаны глиной. Хаты-времянки, словно грибы, росли десятками, сотнями. Под жилье на вольном воздухе приспосабливали угол кирпичного дома, лестничные клетки, скелеты товарных вагонов.
Весной в Сталинград ехала молодежь со всех концов страны. Сталинград ошеломил юность, «Где же город? Где? Что можно сделать для него? Сюда надо слать армии строителей». Комсомольцы, вступив на сталинградскую землю, сказали:
— Дайте нам самую тяжелую работу.
Много дней они горели трудовым огнем, не видя восхода солнца, не замечая зорь. А когда на их руках появились кровавые мозоли, они обмотали их тряпьем и продолжали воевать с руинами.
…Ранним утром солнечного мая впервые после битвы на тракторном послышался заводской гудок. Он всполошил район.