Страница 4 из 14
все читал и читал Женька. В зале царила взволнованная тишина.
Я смотрел на нее, на ее бледное, почти мертвое лицо. «Это тебе не букашки ваши!» – со злорадством невольно подумал я. Тогда я отошел от них в сторону, вспоминая, что ведь и вчера они весь вечер говорили о чем-то своем, и почувствовал одиночество. «А вы будете сегодня выступать?» – вдруг услышал я тогда же и снова увидел того первоклашку, который все преследовал меня. Я внимательно посмотрел на него и в первый раз ласково, по-доброму ответил ему: «Буду…»
Вон и Валька. Он тоже волнуется. Но чувство товарищества к нему у меня куда-то улетучилось. Мы волнуемся с ним раздельно, а не вместе, как всегда. Яростная буря аплодисментов. Это закончил читать Женька. Занавес. Женька белый. Аплодисменты не умолкают. Женька во второй раз выходит на сцену и долго, счастливый, не может уйти за кулисы; он как будто купается сейчас в своем успехе.
Наконец на сцену выходим мы. Мягкая, ритмическая музыка. Первая пирамида. Вторая… Все делаем машинально, перемещаемся как во сне, одно движение, второе, теперь дело за Валь-кой… Замерли. Аплодисменты. Делаем заход на новую пирамиду. «Не спеши», – тихо шепчет кому-то Говоров. Ему достается, он все время внизу, все время держит, поддерживает, сдерживает, удерживает… Такова участь, силач. Четвертая пирамида. Валька ставит руки на колени товарищей, взмах ногой, стойка… Аплодисменты. Пирамида замерла. Вновь расходимся, сходимся, каждый чувствует, что приближается самая ответственная минута. Шестая пирамида проходит отлично. Нам хлопают. Крики «браво». Крики «молодцы». Мы готовимся к последней пирамиде. Ответственный момент. Волнение. Мокрые ладони. «Спокойней», – шепчет Говоров.
Четверо, обняв друг друга за плечи, встают в круг, приседают; еще двое, я и Сидельцев, забираются им на плечи, сплетают крест-накрест руки и тоже приседают. Теперь Валькина очередь. Он сначала встает на плечи нижних, потом осторожно, спокойно перебирается на наши плечи, удобно расставляет ноги и мягко приседает. Музыка. Нужный такт. Четверо нижних выпрямляются, встают в полный рост. Напряжение нарастает, в зале – тишина. Теперь осторожно, медленно начинаем выпрямляться мы с Сидельцевым. Выпрямляемся, чувствуя внизу, за сценой, пропасть. Тишина полная. Музыка прекращается. И в этот момент взглянув туда, где сидит Саша, но от волнения так и не увидев ее, я вдруг с пронзительной ясностью понимаю, что сейчас Валька встанет на ноги, возвысится над нами, и это будет все, мой конец, мое поражение, его победа…
Он медленно, слегка балансируя руками, начинает подниматься. Секунда. Вторая… Черная сила уже толкнула меня, я слегка передергиваю плечом. Валька выпрямляется в полный рост, но нога его медленно скользит по моей шелковой майке… Он старается удержаться, качнулся, – в зале тяжелый вздох, – еще раз качнулся, – в зале вздох ужаса! – и полетел вниз…
В темноте, ослепившей меня, я не видел, как Валька сгруппировался и удачно приземлился на мягкий ковер. Буря аплодисментов раздавила меня…
После полудня мы уже в пути. Все то же яркое светило солнце. И так же нарядно сверкал чистый снег. И та же колонна растянулась далеко к горизонту. Но идти было тяжелей…
До привала было далеко, а у меня все больше и больше натиралась мозоль; видно, плохо намотал портянку. Сначала терпел, а потом пришлось потихоньку отставать от ребят. Сержант Пелипенко, замыкающий колонну, без конца подгонял меня. Боль со временем становилась нестерпимой; пот так и катил с меня. Внутри меня росло и быстро разрасталось – как снежный ком – отчаяние и чувство одиночества. Чуть не разрыдавшись, я наконец бросился на снег. Как хорошо лежать, так бы и лежал, лежал…
– Встать!
Я поднял голову.
– Суворовец Костоусов! Немедленно встать!
– Мозоль, – ответил я.
– Как вы разговариваете?! – Но что-то, видно, переломилось в сержанте, и он сказал: – Ну-ка, снимайте сапог. Живо!
Снимать на холоде не хотелось, да и больно было, но я снял. Командир взвода сам перемотал мне портянку (теперь я ему прощаю наряд, который он дал мне тогда за разговоры). Я надел сапог – кажется, лучше.
Километра за два до привала перед моими глазами поплыли круги. Идти я уже не мог. Я начал потихоньку скулить и хныкать, и это поначалу как-то помогло мне. Потом во мне случился какой-то острый приступ отчаяния, и я с громким плачем бросился на землю. Я рыдал, извивался на снегу, говорил: не хочу, не хочу, не хочу!.. Я слышал команду «встать», «немедленно встать» и не мог найти в себе сил, чтобы подчиниться сержанту. Я был в отчаянии, и никто не мог понять, что это было за отчаяние и насколько оно было глубоким…
Потом я разобрал, что мне приказывает уже кто-то другой, не сержант Пелипенко, и узнал голос офицера-воспитателя; значит, из головы взводной колонны он пришел специально ко мне. Я встал, взял в руки лыжные палки и сделал шаг вперед. Только теперь я заметил, что весь взвод стоит на месте и все смотрят на меня. Забыв о боли, я сделал второй шаг. Третий…
С каждым шагом привал все ближе. В сапоге у меня кровь, я это чувствую. Лишь бы до привала. Вот и сержант Пелипенко ничего не говорит, когда Валька подъезжает ко мне, снимает с меня вещмешок, скатку и забирает себе. Мне снова хочется разрыдаться.
На привале Валька приносит мне полный котелок горячих щей. Я ем, обжигаясь. Рядом сидит Валька и, наверное, совсем не догадывается, что самое трудное для меня – посмотреть ему в глаза. Я знаю, я посмотрю, ведь это не ему совсем писала Саша письма, и не с ним разговаривал Сашин отец о Курильских островах и о военной службе, и не ему он жал руку, как мужчина мужчине.
– Слышь, – говорит мне о чем-то Валька, и я слышу его как сквозь сон… и поднимаю к нему глаза.
Бей, барабан!
Ночью я долго не мог уснуть от волнения. Неужели завтра, когда дежурный по роте прокричит: «Подъем!» – наступит день, о котором я так долго мечтал? Завтра в общем строю с барабаном наперевес, в белых перчатках, в черном мундире с золотыми пуговицами, в парадных брюках с алыми лампасами буду маршировать по городу и я, совсем недавно простой мальчишка, а теперь… Нет, не в том дело, что теперь я был суворовцем, а в том, что я стал барабанщиком. Завтра впереди училищного строя мы будем шагать до площади 1905 года по городу, утопающему в зелени, в ярких транспарантах и флагах, бурлящему от празднично одетых, веселых, смеющихся людей. И весь этот праздничный мир будет с восхищением смотреть, как мы четко печатаем шаг по мостовой, как по команде командира взметаются наши палочки и вот уже слышится гулкая, ритмичная дробь в такт тысяченогому шагу: бей, бара бан, бей, бара бан… А потом, когда на площади выстроятся войска нашего военного округа, именно мы, суворовцы-барабанщики, после долгой, коленчатосложной команды: с…на одного линейного диста-а-анция… пер-рр-рвая рота пр-р-рямо… остальные напр-р-раво!… шагом… ар-рш!» – именно мы сделаем первый шаг по пустыне булыжной площади, такой она кажется необъятной и страшно манящей. И с этого момента, как только мы ударим в барабаны и стройной коробкой 8*8 (шестьдесят четыре взволнованных мальчишеских сердца) двинем в марше вперед, ничто уже не будет существовать для нас, кроме желания выдержать, не сбиться, дойти сначала во-о-он до того ориентира, а потом палочки – в правую руку, а левую – на ремень барабана, и уже под мощно-веселый, как бы приподнимающий тебя над землей марш сводного военного оркестра пройти с высоко поднятой головой мимо праздничной трибуны. Военный парад принимают генералы и офицеры, и на их суровых лицах иногда мелькнет нежная или растроганная улыбка – ведь нам, открывающим парад, по одиннадцать лет…