Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 6 из 10

И Антон Иванович спокойно шагнул за окно, исчезнув в синеющем проеме бездонного пространства… Тут же, правда, упругая волна подхватила Антона Ивановича, как бы покачала его немного на себе, как в люльке, а затем Антон Иванович один раз и два и три самостоятельно взмахнул руками, как крыльями, и почувствовал: получается… в который раз получается… И уж если он летал, он любил кувыркаться, делать затяжные сальто, как в детстве, когда занимался гимнастикой, и не просто сальто, а пируэты со многими поворотами и разворотами, а, набаловавшись и натешившись, вновь принимался махать окрылёнными руками и поднимался с воздушной волной все выше и выше, вначале над домами и улицами, потом над кварталами, потом над районами, а потом и над всей Москвой, а потом и дальше, над Подмосковьем, а там уносился в такие дали и выси, что дух захватывало, накатывал страх, что как бы не вырваться навеки от земного притяжения, и Антон Иванович складывал окрылённые руки вдоль тела, и начиналось порывистое, до сердечной боли, захватывающее снижение над Москвой…

Когда он снова оказался на месте, Виталий Капитонов преспокойно спал за столом, уронив голову на тарелку с изящно порезанной осетринкой с севрюжкой, а сам Антон Иванович сидел напротив и смотрел на Капитонова с недоумением и оторопью… Надо же, такой красивый и мощный полет, а Виталий спит как ни в чем не бывало!

Антон Иванович не решился тревожить сон друга (проснется, опять пирование продолжится, а время позднее, жена дома ждет, будет, конечно, волноваться, где он да что с ним…), он просто забрал подарок Капитонова – изумительную по красоте, ручной работы трость и, щелкнув английским замком, захлопнул за собой дверь.

…Позже он будет мучительно вспоминать, в тот ли, в первый день их встречи, или как-то по-иному (от других людей, например, а может и от родственников Виталия Капитонова), он узнал, что гостиница на берегу Средиземного моря, которую тот купил в Испании, носила шикарное имя – BINGO.

Больше всего на свете любила Елена Михайловна то межвременье, когда на работе не было ни Антона Ивановича, ни Максима Котова: сама себе хозяйка, что хочешь – то и делай, хоть пляши. С другой стороны, ей очень нравилось, когда в Академию приходили посетители – хоть кто, лишь бы новые люди.

Причина одна: свои не обращают на ее женские прелести никакого внимания, а чужие обращают внимание прежде всего как раз на ее прелести.

– Ну посмотри же, Максимчик, – сколько раз, смеясь, говорила она Котову, – вот они, мои сестрички, вот они, мои двойняшечки, на-ка, потрогай! – и она поигрывала своими грудями, подпирая их нежными шаловливыми ладошками.

Но у Максима была своя, но пламенная страсть: женщины только худенькие, бр-р…

Антон Иванович… тот, наоборот, частенько производил впечатление, будто не знает, что такое и кто такие вообще женщины, хотя… И тут Елена Михайловна игриво-кокетливо грозилась пальчиком: в тихом омуте черти водятся. А у Антона Ивановича просто был твердый принцип: на работе ни-ни, а уж дальше, как кривая вынесет.

«Ну и ладно, ну и Бог с вами, а кто сегодня придет первый, того и поцелую!» – капризно решила Елена Михайловна, имея в виду, конечно, посетителей или просителей.

Когда Антон Иванович вернулся домой, его встретила странная тишина. Верней, не тишина то была, а какая-то настороженность, напряженность в воздухе, хотя Марина Михайловна расцеловала его в дверях как всегда ласково и приветливо. Но что-то в ее глазах было загадочно-потаённое, необычное.

– Ой, от тебя вином пахнет! И… дубовым веником, что ли?

– Правильно. Я в бане был. А хлестали меня дубовым веничком. От души.

– В бане? Когда? С кем?

– Друг детства объявился. Виталий Капитонов. Вот, трость подарил! – Он горделиво протянул жене изящную свою вещицу, резную и такую удобную в руке.

– Ой, красивая какая! Надо же! – Марина Михайловна прижалась к ней щекой. – Морем пахнет, свежестью…

– Морем? – не понял Антон Иванович. – Как это трость может пахнуть морем? – и улыбнулся. – Чудачка ты, право.

Марина Михайловна проводила мужа на кухню, села напротив него за стол и подперла щеки ладонями.

– Ты ничего не слышишь? – загадочно прошептала она.

– Нет, а что? – Антон Иванович прислушался, но ничего как будто не разобрал.

– Тебе ничего не кажется странным?

– Странным?.. Гм, странной мне кажешься только ты. Впрочем, не обращай внимания. Я пьян.

– Ты пьян? Да нет, просто от тебя пахнет вином, причем каким-то хорошим, тонким… что вы пили?

– Водку.

– Водку? Не может быть. А какой аромат приятный.

– Это у Капитонова квартира такая. Как винный музей… Погоди-ка, а может, мы и вино пили? Что-то я не совсем помню… Он странный вообще-то мужик, забубенный.

– Итак… – произнесла загадочно жена, – ты ничего не слышишь?

– Да нет… – Антон Иванович покрутил в недоумении головой. – Ничего.

– А тишина? Ты слышишь, какая тишина?

– Да, что-то такое есть… Но я не пойму… Марина, ты о чем все-таки?

– Не знаю, радость это или печаль. Но в одном я убедилась: ты пророк.





– Ну, хватила в самом деле! Что случилось-то?

– А вот что. У соседей наверху собака покончила самоубийством.

– Как покончила самоубийством?

– Да так… Запрыгнула на подоконник, рама была открыта, и выбросилась из окна…

Антон Иванович округлил глаза:

– Ты-то откуда это знаешь?

– Все в доме говорят.

– И что, насмерть?

– Конечно. С двадцать первого-то этажа…

– Бедный Бинго! Бедный Бинго! – с искренней болью в голосе произнес Антон Иванович.

– А помнишь, сколько раз ты говорил: «Кончится все это тем, что не выдержит собака издевательств и выбросится из окна!»

– Каких издевательств?

– Одиночества. Вечного, постоянного одиночества. Сколько она выла, сколько гавкала, сколько страдала, с ума можно сойти.

– Да, что-то такое я говорил…

– Не «что-то такое», а именно так ты и говорил: «Выбросится из окна, помяни мое слово!»

– Как я любил его пение…

– Какое пение? Ах, это… никак я не могу привыкнуть, что вой и лай собаки ты называешь пением.

– Ты просто не понимаешь…

– Да что тут понимать? Я хорошо помню, ты сам долго не переносил ни ее лая, ни ее воя.

– А потом я понял, что она страдает, а разве может чужое страдание раздражать или выводить нас из себя? В страдании Бинго я научился различать плач души, а плач – это своего рода песня, только грустная, страшная в своей боли и пронзительности.

– Ну, про это я ничего не хочу слушать, – махнула рукой Марина Михайловна. – Вой, плач, песня… Какая там песня, если места себе не находишь в собственной квартире. Общий для всех дом – это не зверинец и не вольер для любителей животных. Я хочу, как все нормальные люди, жить спокойно и наслаждаться уютом и тишиной. Имею на это полное право.

– Да, но какие высоты он выдавал в своем песенном горевании, в трагическом упоении одиночеством и тоской! Какие глубины! Какие небесные дали!

– Ты до сих пор пьян, что ли?

– Да, пьян, наверное. А что?

– Несешь как всегда околесицу про этого несчастного пса. Царство ему небесное.

– Нет, ты не понимаешь, Марина…

– Я одно понимаю (и убедилась в этом не раз): ты пророк. Не знаю, какой величины, какого масштаба, но пророк. Вот как что скажешь, так тому и быть. Бояться тебя надо. Ох, бояться, Антоша!

– Скажешь тоже… Ты лучше ответь: есть ли у тебя супчик какой-нибудь такой понаваристей да погорячей?

– Ах, подлизуля… Есть, конечно, есть. Сейчас налью! – И, поцеловав Антона Ивановича в его такую домашнюю, теплую лысину на макушке, Марина поднялась из-за стола и направилась к плите.

Нина приехала в Москву из деревни Гиреево, с Владимирщины. Говорят, когда-то хан Гирей оставил на месте русского поселения пепелище, а оно возьми да возродись. Пепелище прозвали Гирей, заклеймить хотели хана, но, как часто у нас бывает, увековечили его имя. Так и пошла новая история деревни: Гиреево да Гиреево. Ничего татарского, конечно, в жителях Гиреева не наблюдалось, кроме раскосых глаз да тончайших талий у девушек, но все же от других людей они явно отличались: то ли статью своей, то ли норовом, то ли черно-дымными глазами с поволокой. Во всяком случае, как только появилась Нина в строительном общежитии, многие пытались приударить за ней, да не получалось: дикая какая-то была, резкая, неуправляемая… А что хотели-то? Девчонке всего семнадцать, будешь тут дикой, когда всего боишься да от всего шарахаешься: чего этим мужикам надо? Да и мать перед глазами стоит, когда отпускала Нину в Москву: «Смотри, в подоле принесешь – убью!»