Страница 3 из 46
Эта трагическая разорванность, конфликтность мира и составляет, пожалуй, главный интерес писателя. Как и психология, поведение человека в нем. Что человек диктует себе, или вернее, что мир диктует отдельному человеку.
К самому Хармсу жизнь становилась все суровее. В 1937 и 1938 годах нередки были дни и недели, когда они с женой жестоко голодали. Не на что было купить даже совсем простую еду. "Я все не прихожу в отчаянье,записывает он 28 сентября 1937 года. - Должно быть, я на что-то надеюсь, и мне кажется, что мое положение лучше, чем оно есть на самом деле. Железные руки тянут меня в яму".
Но в те же дни и годы, безнадежные по собственному ощущению, он вместе с тем интенсивно работает (рассказ "Связь", например, датирован 14-м сентября 1937 года). Он как художник исследует безнадежность, безвыходность, пишет о ней (рассказ "Сундук" - 30 января 1937 года,сценка "Всестороннее исследование" - 21 июня 1937-го, "О том, как меня посетили вестники" - 22 августа того же года и т.д.). Абсурдность сюжетов этих вещей не поддается сомнению, но также несомненно, что они вышли из-под пера Хармса во времена, когда то,что кажется абсурдным, стало былью.
Творящие легенду о Хармсе писали, как был изумлен дворник, читая на дверях его квартиры табличку каждый раз с новым именем. Возможно, что так все и было. Но вот подлинная записка, сохранившаяся в архиве Хармса: "У меня срочная работа. Я дома, но никого не принимаю.И даже не разговариваю через дверь. Я работаю каждый день до 7 часов".
"Срочная работа" у непечатающего писателя! Но он словно знал об отпущенных ему 36 годах жизни. Бывали дни, когда он писал по два-три стихотворения или по два рассказа. И любую, даже маленькую вещь мог несколько раз переделывать и переписывать. Но ни разу после 1928 года не перепетатывал свои стихи и рассказы на пишущей машинке - за ненадобностью. Носить их в редакции было бесполезно. Он знал, что их не возьмут, не напечатают. В дневнике он уговаривает себя не пасть духом, обрести равновесие, чтобы остаться верным избранному пути, даже если приходится плыть против течения. "Жизнь это море, судьба это ветер, а человек это корабль, - размышляет он. - И как хороший рулевой может использовать противный ветер и даже идти против ветра, не меняя курса корабля, так и умный человек может использовать удары судьбы и с каждым ударом приближаться к своей цели. П р и м е р: Человек хотел стать оратором, а судьба отрезала ему язык, и человек онемел. Но он не сдался, а научился показывать дощечку с фразами, написанными большими буквами, и при этом где нужно рычать, а где нужно подвывать и этим воздействовал на слушателей еще более, чем это можно было сделать обыкновенной речью".
Детская литература уже не могла прокормить Хармса, и они с женой временами жестоко голодали. "Пришло время еще более ужасное для меня, - записывает он 1 июня 1937 года. - В Детиздате придрались к каким-то моим стихам ("Из дома вышел человек..." - Вл.Г.) и начали меня травить. Меня прекратили печатать. Мне не выплачивают деньги, мотивируя какими-то случайными задержками. Я чувствую, что там происходит что-то тайное, злое. Нам нечего есть. Мы страшно голодаем. Я знаю,что мне пришел конец..."
В среде писателей он чувствует себя чужим. Стихи "На посещение Писательского Дома 24 января 1935 года" начинаются строчками: "Когда оставленный судьбою, Я в двери к вам стучу, друзья, Мой взор темнеет сам собою И в сердце стук унять нельзя..."
Второй арест, в 1937 году, не сломил его. После скорого освобождения он продолжал творить. Чудо,чудеса врывались в его рассказы и пьесы, приобретая подчас гротесковые, абсурдные формы, но эти формы парадоксальным образом соотносились с той жизнью, которая окружала самого Хармса, и потому даже самые короткие его вещи выглядят художественно и философски законченными.
Он жил высокой духовной жизнью, пускай его круг ограничивался несколькими друзьями (Введенский, Липавский, Друскин, Олейников.. .). Большая дружба связывала его с художниками: Петром Соколовым, Владимиром Татлиным (он, кстати, талантливо иллюстрировал его книжку "Во-первых и во-вторых"), с Казимиром Малевичем, на смерть которого он отозвался прекрасными стихами, с ученицами Филонова Алисой Порет и Татьяной Глебовой, с музыкантами Исайей Браудо, Марией Юдиной, с Иваном Соллертинским...
Я нарочно не останавливаюсь на внешнем облике Хармса, столько раз описанном во всех мемуарах, - облике чудака. Нет, мемуаристы этот облик, конечно, не выдумали, не сочинили. Хармс и вправду одевался на обычный взгляд вызывающе, странно, иногда нелепо, но если мы будем говорить только об этом, мы не узнаем о Хармсе ничего. Это все из области легенды и анекдотов о Хармсе. А по сути его внешность могла стоить ему жизни. Вера Кетлинская, которая возглавляла в блокаду ленинградскую писательскую организацию, рассказывала, что ей в начале войны, приходилось несколько раз удостоверять личность Хармса, которого подозрительные граждане, в особенности подростки, принимали из-за его странного вида и одежды (гольфы, необычная шляпа, "цепочка с массой загадочных брелоков вплоть до черепа с костями" и т.д.) за немецкого шпиона. "Двадцать третьего августа, - сообщала в письме от 1 сентября 1941 года М.Малич своему другу Наталии Шанько, эвакуировавшейся на Урал, - Даня уехал к Николаю Макаровичу. Я осталась одна без работы, без денег, с бабушкой на руках. Что со мной будет, я не знаю, но знаю только, что жизнь для меня кончена с его отъездом". "Отъезд," "к Николаю Макаровичу" - что за этим стояло, друзья понимали сразу. Н.М.Олейников был давно арестован и, по слухам, погиб.
Последние месяцы жизни Хармс провел в тюрьме. [1]
Уже слабея от голода, его жена, М.В.Малич, пришла в квартиру, пострадавшую от бомбежки, вместе с другом Даниила Ивановича, Я.С.Друскиным, сложила в небольшой чемоданчик рукописи мужа, а также находившиеся у Хармса рукописи Введенского и Николая Олейникова, и этот чемоданчик как самую большую ценность Друскин берег при всех перепитеях эвакуации. Потом, когда в 1944-м году он вернулся в Ленинград, то взял у сестры Хармса, Е.И.Ювачевой, и другую чудом уцелевшую на Надеждинской часть архива.