Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 3 из 10



Николай, Шурин муж, любил вышивать. С детства это у него тянулось. Придет с работы и, если нет дел по дому, сядет у телевизора в кресло, пяльцы – в руки, и вышивать. И крестиком мог, и гладью, но крестиком лучше получалось, художественней. В квартире у Пустынных, в обеих комнатах, на всех стенах картины и картинки висели – и не какие-нибудь там вазочки или цветы, а жанровые вещи: «Грачи прилетели», «Три богатыря», «Бурлаки на Волге», пейзаж Левитана, перовские «Охотники на привале». Прямо художественная галерея. Глеб думал – это все Шуриных рук дело, та не отрицала, но и не подтверждала его догадку. Только отворачивалась, когда Глеб на стены смотрел, посмеивался да подшучивал:

– Тебе, пеструха, в Москве надо пёрышки чистить. А ты тут вянешь-пропадаешь… Не я твой мужик, а то бы выпорол тебя да в загривок вон: шагай, пеструха, живи!

«Пеструхой» он ее звал с первого дня – видно, за веснушки на лице. Мужа ее, Николая, по имени тоже не звал. Только – «щегол». К примеру: «Слышь, щегол, плесни-ка пару капель…» Впрочем, щеглами он называл всех мужиков подряд.

Сказать, что Шура тяготилась приходами Глеба, вряд ли справедливо. Было в нем, при всей его грубости и наглости, что-то особое, странное. Шли раз вместе по улице. Ну, какая она, Шура? Крепкая, литая, крутобедрая. Мимо два парня проходили, один вслед бросил: «Видал – кобыла? И ведь не в стойле стоит…» Глеб развернулся и, как кошка, прыгнул вслед парням. Страшней всего – и говорить ничего не стал: схватил того, что ухмыльнулся, огромной пятерней за волосы, повернул к Шуре:

– Щегол, я не ослышался: ты хотел извиниться перед девушкой?

Тут второй парень не долго думая размахнулся – хотел ударить Глеба, но Глеб этого не любил: он резко, беспощадно пнул парня в пах, тот перегнулся пополам, и Глеб потащил первого парня за волосы к Шуре:

– Ну, щегол, пропой нам песенку!

– Извини, не знал… – прохрипел парень.

– Не «извини, не знал»… А – извините, девушка, долгих вам лет и счастья в личной жизни. Ну?!

Глеб развернул парня и, дав хорошего пинка, пихнул его в шею подальше от себя:

– Пошел вон, щегол!

Вся эта сцена произошла в считанные секунды, Шура стояла ни жива ни мертва. Вдруг она развернулась и бросилась бежать… Глеб постоял, подумал, загадочно присвистнул и пошел своей дорогой.

Позже, разбираясь в себе, Шура сделала открытие: как бы там ни было, а ведь ее оскорбили, как оскорбляли уже не раз – и в магазине, и на улице, и на пляже, и она привыкла к этому, не обращала внимания, научилась не обращать внимания, потому что какая может быть защита против этого? И вот, странно, Глеб защитил ее… Дико, грубо, по-звериному, но защитил. Разве Николай решился бы на это? Да он прошел бы мимо, от стыда и бессилия только понурил бы голову – и все. Вступился бы за нее? Ни за что! И она давно свыклась с этим; привыкла, что могут где угодно ни за что ни про что оскорбить, унизить, обматерить – и всем хоть бы что. И ей – в первую очередь… Откуда это? От беззащитности? От слабости тех, кто рядом? От трусости?

Как бы там ни было, но, когда рядом с ней находился Глеб, Шуре становилось поразительно спокойно за себя – она была как в броне, невидимой, но прочной.

В этом смысле муж Николай тускнел в ее глазах, хотя был во сто крат лучше, чище, добрей и работящей, чем Глеб. Да и какое может быть сравнение: Глеб – отребье общества, Николай – нормальный, порядочный человек.

А бывало, спорили они на эту тему, Глеб и Николай. Глеб все посмеивался:

– Такие, как ты, хор-рошая для назёма подкладка!

– Я?! – поражался Николай. – Ну, знаешь!

Хотелось ему крикнуть: «Это ты – бездельник, пьяница, бродяга, алиментщик, ты для назёма удобрение!» – но как крикнешь такое Глебу? Можно и по шее заработать. Отмалчивался Николай, только дышал рассерженно.

– Вон и баба у тебя, – говорил Глеб, – захочется кому – тот и подвалит. А ты рот разинешь.

– Я не сторож, не злая собака, чтоб караулить. Шура сама сознательная, понимает: любовь и семья – свято.

– Ха, любовь! – хохотал Глеб. – Плесни-ка пару капель, щегол. Вот так! Ну, насмешил дядю: любовь! Вытер о нее сапоги – и все дела.

– Чего с тобой говорить! – отмахивался Николай. – Ты давно износился, истаскался, нет для тебя ничего святого.

– Слышь, пеструха, это я износился?! – поворачивался Глеб к Шуре. – Ну-ка, вякни своему щеглу: кто из нас кулик болотный, а кто кукует на суку?

– Слушать вас тошно, – отвечала Шура.

Не раз говорил ей Николай: хватит привечать Глеба, а она руками разводила: я тут при чем?

Не пускать, что ли? Раз попробовали: чуть дверь не вышиб, всех соседей на ноги поставил, Надюшку до смерти напугал: «Так-то вы добро помните, щеглы? Мать вашу размать!» – бесновался Глеб.

Смирились, как с Божьим наказаньем: ведь в самом деле от смерти спас, чего ж теперь…

Надюшка по вечерам, после садика, частенько к бабушке убегала. Николай на работе. Шура дома одна. Что это за жизнь? Почему-то все время ждешь от нее чего-то необычного, чего-то другого, странного…

Вгляделась один раз Шура: сидит Глеб напротив, стакан в руке держит, огурцом хрустит; волосы грязные, свалявшиеся, глаза мутные, лоб не то что в морщинах – будто в бороздах; нос отвис.

– Сколько хоть тебе лет? – спросила Шура.

– Сорок, не знала? – буркнул Глеб.

– А детей сколько? Есть дети?



– Спроси чего полегче! Двое – законных, и так штук пять-шесть по свету болтаются.

– Не врешь?

– Пеструха, не смеши дядю! Дядя врать не любит.

– Странно… – Шура подперла подбородок руками. – Как же ты живешь? Детей не жалко?

– Пусть скажут папочке спасибо, что на свет пустил.

– Так ведь сироты!

– Чего это? – удивился Глеб. – У баб мужики законные есть. Поднимают на ноги моих короедов.

– Совесть в тебе есть?

– Нету.

– Нет совести?

– Нет, пеструха, нету.

– Не может быть! – искренне удивилась Шура. – Не может человек без совести жить.

– Не может, а живет. У кого ты совесть-то видала? Все без совести живут.

– Страшный ты человек… Жалко мне тебя, ох, жалко!

– Жалко, пеструха? – усмехнулся Глеб. – Ты меня не жалей. Себе дороже обойдется.

– Да я не в том смысле…

– Хочешь, байку расскажу? Сволочья, а бабы меня любят. Почему? А им жалеть охота. Натура у них такая. И заметь, пеструха: каждая из меня человека думает сделать. Я ей в морду, а она из меня – человека. Ну, дуры!..

Шура смотрела на него во все глаза. А ведь правда: хотелось ей взять, встряхнуть его хорошенько, надавать пощечин, отмыть, отчистить, поставить на ноги, сказать: смотри, балбес, жизнь прекрасна, жизнь удивительна, а ты!..

– И много у тебя было таких женщин?

– Да пруд пруди, пеструха!

– Ври давай… Кому ты нужен?

– Никому не нужен, точно, а всем охота человека из меня сделать. А из меня человека не сделать. Я – кому хочешь жизнь изломаю, а меня никому не переделать. Горбатого, сама знаешь, одна могила только исправит.

– И мне изломать можешь? – поинтересовалась Шура, и кокетливо это у нее получилось, игриво – сама не ожидала такого.

– И тебе.

– И мне-е?.. – изумилась Шура. – Как же ты это сделаешь?

– Много будешь знать, скоро состаришься, пеструха. Плесни-ка лучше пару капель…

Опять сидели, она смотрела на него, он хрустел огурцом, яснел глазами, отходил от вчерашнего.

– А ты наглец, – задумчиво произнесла Шура.

– Я хам, – поправил ее Глеб.

– Точно, хам, – согласилась она.

– Хам – профессия избранных. Запомни, пеструха, это Глеб Парамонов открыл. Он слов на ветер не бросает…

Вечером Николай накричал на Шуру: я знаю, он тебе нравится, наглец, подонок, сколько можно терпеть его, это ты, ты приваживаешь его, если бы хоть раз сказала твердо: «Не ходи!» – он бы послушался, он бы тебя послушался, он из-за тебя, к тебе ходит, думаешь, я не понимаю? Я все, все понимаю.