Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 11 из 14



– Я после первого боя в госпиталь попал. Контузия… Как раз в госпитале письмо получил: накрыло их бомбой. Самое страшное, дочку совсем не помню… как будто и не было ее никогда, страшно это. А жена, Валя… жена до сих пор стоит перед глазами как живая, иногда даже снится, я ей говорю: «Валя, Валя…» – а она вот так вот… рукой машет, до свиданья, мол, прощай… Глаза открою, ничего нет, один…

И вот – почувствовала она – не только хорошо ей показалось здесь… в одном углу три кресла, столик, в другом, смежном, – письменный стол, настольная лампа, разбросанные бумаги, журналы, книги, рядом – кровать темного коричневого дерева, напротив – такого же цвета шкаф с зеркалами, хорошо видно, как они сидят, пьют чай, тени там шевелятся тускло и размыто… и свет такой домашний… – не только это теперь имело для нее значение, а и то еще, что она вдруг всем сердцем своим пожалела его. Столько лет в таком одиночестве, с такой болью, с такими воспоминаниями… а ведь человек, казалось бы, такой невзрачный на вид, рыжеват, лысоват, крупный пористый нос, глаза как бы все время чего-то стыдящиеся, руки нервные, а на работе… Господи, на работе смотрят на него… как бы это сказать помягче… смотрят как на дурачка, как на пришибленного слегка, не понимают, что за радость для него такая – день и ночь на аглофабрике, а для него действительно, может, это радость и есть, успокоение, отдохновение; если ты один и идут годы, то жить с каждым годом сложней, ты один, а чтобы не быть одному, тебе нужен верный, какой-нибудь удивительно справедливый, удивительно сердечный человек, чтобы без слов понял и разделил с тобой горечь прошедших лет, а таких… где они, такие люди? И такую острую жалость к нему ощутила она вдруг в себе, что испугалась за себя… ей было не восемнадцать все-таки лет, и она знала, что это значит, если в женщине вдруг проснется жалость к мужчине…

– Ох, поздно уже, – сказала она. – Надо домой бежать, как там Маринка у меня… – Она сидела в кресле, а руками делала какие-то суетливые движения: чашку переставила с места на место, пирожное пододвинула к себе и сразу же отодвинула.

И тут он посмотрел ей прямо в глаза, и она не успела избежать его взгляда, а раз так, то тоже посмотрела ему в глаза, и ее не то что поразило, а потрясло, когда она наконец разглядела, какие же у него глаза: глубоко-глубоко умные, грустные, а на дне – боль, но главное – умные. И в ту же секунду она поняла, что ему нужно совсем не то, что нужно было бы любому мужчине от нее в подобной ситуации, что это у него гораздо искренней и сложней… и внутри у нее все задрожало – от волнения, радости, даже счастья, что ли, – когда она узнала это, узнала, что она внушает этому человеку с умными-умными глазами (вот он говорил: люди могут работать вместе и знают как будто друг друга, а если вдуматься… Теперь она почувствовала, познала его до конца, теперь она могла сказать: я знаю этого человека…) – она внушает ему надежду на возможность собственного счастья, – или она ошибается? Не может быть…

– Паша, – сказала она и не узнала своего голоса. – Паша, – повторила она и взяла его руку в ладони. – Паша, с тобой… неплохо, с тобой хорошо… – Она чуть помедлила. – Ты хороший, Паша… но… мне нужно идти. Мне нужно идти, – повторила она и поднялась с кресла.

Он опустил голову и какое-то время сидел вот так – с опущенной головой, а она стояла рядом, уже отпустив его руку, рука его безвольно лежала на столике, и в этом тоже было что-то такое, что не передашь в словах, что дается только в чувстве – в этом тоже была близость.

– Ну что ж, – сказал он. – Все правильно… Прости.

…Она пришла домой, Маринка спала не в своей кроватке, а вместе с Сережей на диване, Марья Трофимовна подсела к ним, в окно била яркая луна, Маринка обняла во сне Сережу рукой, уткнулась носом в его плечо; Марья Трофимовна и не старалась сдерживать слез, это уже ничего не значило – можно ведь улыбаться и сквозь слезы…



5. Отец и мать

Картошку Марья Трофимовна посадить вовремя не сумела – подзапустила домашние дела, на аглофабрике работы было невпроворот. Огород, правда, они с Сережей перекопали давно, сразу после Майских, а вот картошку сажать она вышла в последних числах мая – смех и горе, если сказать кому. Но хоть и смех, а сажать все равно надо. Марья Трофимовна рассыпала семенную отборную картошку в три мешка, вытащила из погреба, очистила тщательно от ростков, разрезала средние клубни пополам, а те, что покрупнее, – на три, на четыре части. Потом лопатой проходила один ряд – засыпала первый ряд, а в следующий из тазика снова укладывала в лунки картошку, ростками вверх. Это была однообразная, но все же хорошая работа – хотя и долгая, утомительная. Хорошо вот еще, помощница какая-никакая, а все-таки уже подросла. Сопя и тужась, Маринка брала из тазика картофелину за картофелиной и «сажала» в лунки – старательно, аккуратно; получалось у нее хорошо, только медленно, и очень быстро она уставала. К тому же перемазалась вся, черная была от земли, как цыганенок. Марья Трофимовна усмехнулась, взяла Маринку под мышки, отнесла к умывальнику, вымыла ее хорошенько, принесла в дом, сменила на ней платьице, подсадила к игрушкам:

– Играй. Мне некогда.

– Хорошо, баба. Только ты быстрей.

– Ладно. Я быстро постараюсь…

Было воскресенье; мимо огорода по тротуару шли и шли люди – одни празднично одетые, по-воскресному веселые и беззаботные, другие – обычные, как всегда, как изо дня в день.

Но и те и другие невольно обращали на нее внимание, а реагировал на ее работу каждый по-своему; но ей не было сейчас никакого дела ни до кого, Бог со всеми, раз надо, значит надо. С утра наказывала Глебу, чтоб помог, но где там – из-за стола вылез, только его и видели. Яхты, конечно, дело красивое. Посмотреть приятно, как они по воде идут. Но вот чтоб матери помочь, это ему и в голову не приходит. У него один ответ: «Нам лошадь пахать не нужна. У нас мать есть…» – «Сколько же на материной шее сидеть будете?» – «Для матери дети – до старости дитяти. Так?» – «Зубоскальству-то научились. А вот…» – «Спрашиваешь! Кто кого родил: ты меня или я тебя? И потом, мамка, не забывай: мать – это звучит гордо!» – «Вырвать бы вот тебе язык-то…» – «Спрашиваешь!» И вот так всегда – на каждое слово готов ответ, где сядешь, там и слезешь; бог его знает, откуда это все в современной молодежи, вроде парень как парень рос, а вырос – ну вот бы раздавила его иной раз, и сердце не дрогнуло бы. Куда уж дальше? И в то же время любишь его, паразита: есть в нем удальство какое-то, независимость, сила, есть что-то даже привлекательное в его бесстыдно-откровенном цинизме и нахальстве; иной раз даже покажется, что прав он в чем-то: ну вот к чему она гнет всю жизнь спину? Кто оценит? Только посмеются, может… Или вообще никогда не вспомнят. В том и другом – хорошего мало… Был бы вот Степан, тот бы помог, конечно. Степана хлебом не корми – дай поработать: чтоб до пота, до изнеможения. Помнится, он тем ей и понравился: работящий, на отца ее похож; даже больше, пожалуй: в отце любовь к труду размеренная, спокойная, постоянная, а в Степане – неистовая, неистощимая, он уж если в шесть утра начнет работать, то может до ночи спины не разогнуть, и хоть бы хны ему, только улыбается… Марья Трофимовна, смахнув с лица пот, сама сейчас улыбнулась, вспомнив эту удивительную работоспособность и в то же время поразительную непритязательность мужа. Только бог его знает, что с ним случилось… то ли командировки его испортили, то ли еще что, но поутих Степан в последние годы и начал, кажется, гулять. Откуда, почему? – черт его тоже знает… Полной уверенности, конечно, нет, но сердце чует – это правда; болтают иной раз люди за спиной такое, что уши начинают гореть. Не за себя стыдно – за себя больно, стыдно за Степана, что на старости лет говорят о нем, как о молодом кобеле. Ну вот где он болтается который уже день? Которую ночь? Тому, чему она раньше верила: что работы на стройке по горло, а работают за пятнадцать километров, приходится до ночи на экскаваторе вкалывать, а потом сил возвращаться домой уже нет, и прочая подобная ахинея, – этому всему она уже не верила. Ведь знает, что огород дома не сажен, что трудно ей сейчас – побаливает что-то голова, а все равно не торопится домой. Неужто в самом деле завел кого на стороне? Трудно поверить, а главное – не хочется верить…