Страница 7 из 12
Назавтра он посетил тюрьму. Заключённых собрали, и он произнёс речь, начав словами:
– Друзья мои! Всё, что даёт нам революция, должно быть незабываемо прекрасным!.
Но как ни старался он, слова его не вызвали и искры энтузиазма. Слушатели искоса взглядывали на него, как бы к чему-то примеряясь. Вопросов никто не задавал никаких. Речь Оливко обрывалась на полуслове. Он терялся. Потом ему стало не по себе. Всё, что он услыхал, было:
– Что ж, мы подневольные…
Это были люди осмотрительные, кто отличался медленной мыслью и недоверием к реформам. Тюрьма имела для них свою положительную сторону: она являлась надёжным убежищем. Подкупив сторожа, заключённый теперь мог «отлучиться». Он уходил «по своим делам» обычно после наступления сумерек и, «управившись», спешил снова скрыться в тюрьму. Там искать его не приходило на ум. Там он был безнаказан. Его кормили. Он мог и «подкупить» вина и провизии. С ним были не революционные, а его собственные товарищи. Играли в карты. В общем, жилось недурно.
Но вот являются ораторы. Присутствие заключённых на лекции обязательно.
Ораторы были двух типов: теоретики и практики. Первые шли для развития в заключённых политического самосознания, вторые – для пробуждения в них активности в поддержке и углублении революции, для пробуждения в них жажды приложить и свои таланты и знания для всеобщего блага человечества.
Тюрьма выслушивала их, мрачно насупясь.
Кое-кто приходил на лекции в цепях, и именно эти представляли собою самую вдумчивую и осторожную аудиторию. Они задавали вопросы, и вопросы их были всегда «по существу» предмета, они часто переспрашивали оратора, прося повторить сказанное; они не любили слишком быстрой речи, поспешности вообще: они не торопились жарко пожать протянутую им революционно-дружескую руку.
– Что ж, новый режим, значит… наше дело подневольное, конечно.
Но когда вопрос пошёл об организациях для новой жизни, оказалось, что они прекрасно вникли во все возможности положения. Дело пошло быстро.
Встал некий Клим Попов. Слова его были немногочисленны, но внушительны. Он и ещё несколько ему подобных, кто был осуждён на каторгу лет на десять, пятнадцать, а то и все двадцать, презирали парламентские приёмы и говорили, когда сами находили это нужным. Как наиболее явные жертвы старого режима, они забирали выборные должности себе: «равенство равенством, да надо же знать и справедливость» – кто дольше «сидел», тот и главный.
Когда подошло дело к избранию председателя, встал Клим Попов и предложил себя. Он молча посмотрел вокруг – и тут же избран был единогласно. Честь эту он принял с достоинством, не выказав особой благодарности избирателям. Стоя, он просил всех хорошо на него посмотреть, чтоб помнили, кто председатель. Это был человек чуть повыше среднего роста, но тяжёлый, коренастый, уже склонный к полноте мужчина. Расстёгнутый ворот открывал страшную волосатую грудь кузнеца. Лицо его было красно и грубо.
– Видали? – спросил он кратко. И на тюремном жаргоне пояснил, что теперь его личность неприкосновенна. Он делает что хочет как председатель, и никто ему не указ. Правила правилами, но в человеке главное – рассуждение. Его делом будет теперь – за всех думать. «А вы, товарищи, чтоб у меня без лишних разговоров!» – и с этими словами он засучил правый рукав жестом, который говорил красноречивее слов.
Избрание остальных должностных лиц заняло немного времени. Попов называл кандидатов. Их избирали единогласно. Митинг закончился.
Тяжкая медлительность в словах и движениях Попова была обманчива: он соображал и хорошо и быстро. Он укрывался за нею: практика его преступной жизни внушала ему – осторожность прежде всего козырь на безнаказанность.
Неслыханные возможности нового революционного порядка всколыхнули его воображение. Мысль заработала быстро. Он предвидел скоропроходящесть энтузиазма и недолговечность подобных «свобод для всех». Тратить золотое время на разговоры и позирование в роли жертвы он предоставил другим, «которые весом полегче», понимая, что сам лично он мало походил на страдальца от какого бы то ни было режима: его наружность не годилась для такой роли.
В качестве председателя и представителя группы он стал «вхож» к новому начальству. Прежде всего он посетил Оливко, чтоб передать нижайшее почтение и благодарность от уголовного населения тюрьмы. Быстрым взглядом окинув «власть», он понял всю легковесность парикмахера – и избрал его своей жертвой: через него начать и завершить карьеру. Ему он произнёс несколько прочувственно-благодарственных слов – и вдруг, повалившись на пол, поклонился в ноги. Оливко никогда не мог устоять против эффекта. Здесь эффект был налицо: «коленопреклонённое преступление, прозрев, целовало мои ноги». В глазах парикмахера стояли слёзы… «Как быстро, однако, внедряется политическое сознание в темнейшие народные массы!»
Он просил Попова встать, они обнялись и облобызались по-братски. («Ах, жаль: поблизости нет фотографа – увековечить!»)
Попов заговорил: он наизусть помнил и теперь повторил несколько боевых фраз из тех речей, что посланные в тюрьму ораторы произносили с особым ударением.
– И такой человек – в тюрьме! – воскликнул Оливко. – Проклятие старому режиму!
Попов, незаметно для восторженного парикмахера, наблюдал эффект каждой своей фразы, «снимая мерку» с начальства. Найдя наиболее уязвимое место, он тут же стал «работать». Он сказал, что не все люди, однако, вполне пригодны для позиции власти. И вот, оглядев всех, он пришёл к выводу, что Оливко – достойнейший и нет ему равных, однако же, могут возникнуть соперники, и «тому уже есть слухи». Он же, Попов, от души желает работать исключительно с Оливко, поддерживая, помогая и защищая в случае чего – тут он потряс своим тёмным кулаком убийцы. Он уверен, что именно Оливко и есть будущий великий государственный человек, и в заключение просил дать и ему какую-либо «работёшку», тут, «около», за что последует в своё время нижайшая от него благодарность.
Надо сказать, что в материальном отношении Оливко был бескорыстен: не крал и не собирался красть. Попов понял уже и учёл и это.
После взаимного обсуждения программа праздника была готова. Потрясая друг другу руки, они попрощались, и, ещё раз низко поклонившись, Попов затопал обратно в тюрьму.
Но Оливко был возбуждён и взволнован. Воображение его кипело. Прекрасное видение стояло перед его глазами.
Тут, направо (он взмахнул рукою), мрачная тюрьма. Тяжёлые, наглухо запертые ворота. Облупленные толстые стены. На них – вверху – торчат огромные ржавые гвозди. За стенами – гробовая тишина.
– Граждане! Вот символ позорного прошлого!
Тут, против ворот, воздвигнута платформа. На ней – знамёна, за ней – толпа, слева – оркестр. Первую речь произнесёт он сам, представитель новой власти товарищ Оливко. Внезапно движением руки (вот так!) он даёт знак: со страшным скрипом и лязгом распахиваются тюремные ворота (предупредить, чтоб какой-нибудь дурак не по думал смазать железные болты и петли ворот)… Так вот: знак, момент мёртвой тишины, лязг железа – и распахиваются ворота. Вдруг гром музыки, марш (всех музыкантов города согнать, чтобы было действительно громко). Победный революционный марш и пение многотысячной толпы:
Смело, товарищи, в ногу!
Из тьмы ворот парами выходят освобождённые наконец уголовники (предупредить, чтоб шли в арестантском, не вздумали бы в штатское переодеваться).
Марш замолк. Крики: «Ура! Свобода!»
И всё-таки эстетическое чувство парикмахера не успокаивалось, не удовлетворялось этой картиной. Он волновался: чего-то в ней недоставало. Нужен был какой-то финальный, лёгкий артистический штрих. Да, штрих был необходим. И вдруг он догадался: недоставало романтики, мечты, грации – короче, недоставало женщины. Но женщины особенной, не женщины вообще. Недоставало её – молодой, неопытной, смущённой, восторженной, влюблённой. Недоставало её лучистого, вдохновляющего присутствия.
Красивая девушка с букетом цветов («Товарищ Оливко, я смущена!»). Она стоит около него, на платформе. Она не сводит с него глаз («Товарищ Оливко, я плачу: к а к у ю р е ч ь вы сказали!»). Но он занят. Он не глядит на неё, он почти не слушает её слов: на нём ответственность, на нём государственные обязанности. Букет – из красных революционных цветов – дрожит в её бледной хрупкой руке («Я хотела бы дать эти цветы вам, товарищ Оливко!»). Открыты ворота тюрьмы, но она смотрит не на выходящую оттуда процессию уголовных, она смотрит только на него, на Оливко. Он сурово показывает ей своим взглядом, к у д а надо смотреть. (О, он для начала будет с ней строгим!) Да, впрочем, где же процессия уголовных? Они выходят, они идут, они приближаются к платформе. (Фотограф!) Они остановились. Жест: он простирает руку – могильная тишина. И он скажет потрясающее приветственное слово. Барышня рядом бледна и неподвижна, как мрамор. Он кончил. Гром аплодисментов. Крики: