Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 20 из 22

А Вальтер так и сидел за столом, почти в той же позе, что оставил его минуту назад Константин Алексеевич, только голова была откинута назад, а на пиджаке, прямо над вырезом нагрудного кармана, виднелись два небольших черных пятнышка, вокруг которых понемногу растекалась кровь по светло-серой фланели.

Костя не чувствовал ни ужаса и отчаяния утраты, ни напряжения от предстоящих выяснений с полицией, ни страха от дохнувшей льдом прошедшей рядом смерти. Его смерти. Все существо занимала боль в кисти правой руки, которой он и бил. Руку пришлось поднять, чтобы рассмотреть ее. Кисть была какой-то странной новой формы и не двигалась, распухая чуть ли не на глазах. Константин Алексеевич понял, что сломал при ударе руку. Где-то на периферии сознания он испытал радость от того, что боль невыносима: иначе он просто не смог бы пережить другой боли, той, что Вальтера больше нет. И еще мысли, которая еле слышным звоночком вошла впервые в его сознание, чтобы поселиться там до конца жизни: что он каким-то непостижимым образом виновен в его смерти. И что они поменялись судьбами.

Прежде чем присесть, вернее рухнуть на свое место, напротив Вальтера, он незаметно отбросил ногой подальше, за соседние столики, значок со змейками.

Хватало ведь на все выносливости, храбрости, выдержки. Приехала полиция, пытались надеть наручники, он потребовал консула и врача. Потом потерял сознание от боли. Тут, наверное, и немцы перепугались – странное дело, убийство, русский, по документам не то дипломат, не то из торгпредства. Консул привез врача, он констатировал множественные переломы кисти и запястья; шприцы, уколы, запахи медицинские, шины наложили – ничего уже не чувствовал, боль ушла и осталось пустота. Все равно было – в посольство или в полицейский участок. От ареста спасло то, что убийца не сразу умер, говорили потом, до утра так и хлюпал носом, его еще живым на больничной карете увезли и не поняли, что этот герой – из гестапо. Консул выдвинул версию: убийство немецкого бизнесмена, мотив – конкуренция. Отпустили, дали консулу увезти в посольство, спас диппаспорт: убийство стрелявшего на тот момент не было зафиксировано, действия советского сотрудника – необходимая оборона. Как его следующим утром грузили на поезд, он так и не помнил никогда. Или сейчас забыл?

Пора было опять искать силы встать со скамейки и готовиться к следующему отрезку пути. Нет, пока не в метро, не домой. Как будто идеи сегодняшней поездки все надстраивались и надстраивались над той конструкцией, которую он запланировал и выпестовал дома. Как будто место это, Миусы его родные подсказывали все новые и новые направления. Эх, кабы только силенок побольше…

Хотелось подойти к Белорусскому вокзалу. К Брестскому. Войти в зал ожидания, посмотреть на мрамор внутренней отделки на полу, на стенах – ведь он все тот же, на века строили. И не так уж далеко: перейти по светофору площадь, спуститься мимо Тверского путепровода, и вот он, вокзал, рукой подать!

Когда вставал, с трудом, на палку опираясь, перехватил взгляд волосатого парня, удивленный и сочувствующий. Долго не горел зеленый свет, а когда включился, старик понял, что перейти дорогу трудно, надо почти бежать: желтый застал его прямо посередине, машины, поворачивающие с Тверской на площадь перед Белорусским вокзалом, нетерпеливо зарычали моторами, заскрипели шестернями коробок передач. Что ж, разве что остановиться посередине, авось объедут. Но встать не удалось – почувствовал сильную руку, на которую можно опереться.

– Давай, дедуля, поднажмем! Вспомни, как в атаку бегал! Давай, давай, ать-два! – опять патлатый парень появился рядом с ним, сжав левой рукой локоть, правой обхватив талию. При такой поддержке, почувствовал старик, дорогу он легко и на желтый успеет перейти. И увидев, что старик не один, а обрел внезапно весьма уверенного союзника в деле пересечения проезжей части, машины, явно отступая перед силой и авторитетом волосатого спутника, перестали угрожающе рычать, а первый грузовик даже деликатно цокнул шестерней – дескать, возвращаюсь на нейтральную, на желтый не поеду, дождусь, в конце концов, зеленого, да, в общем, и на зеленый готов подождать, идите уж, чего там!





– Ну, папашка, бывай! Не хворай! – волосатый почти внес старика на тротуар, поставил под светофор, приветливо улыбаясь, похлопал его двумя руками, зачем-то отряхнул рукава пальто. – Давай, дед, гуляй дальше, не тормози! – и исчез, только девушка, в руках у которой оказался черный ящик магнитофона, приветливо махнула рукой и умчалась за волосатым.

С этого вокзала он уезжал тогда, сюда же вернулся с переломанной рукой. Да и сколько раз отсюда уезжал, сюда же приезжал. Но никогда вокзал не был так далеко от площади, как теперь. Вот ведь как: к старости пространство увеличивается, а время уменьшается.

А Ганусена застрелили не то два, не то три дня спустя. Узнал об этом уже в Москве. Начальники решили, что это его работа, все допытывались: нельзя ли было затеять с ним игру, перевербовать? А как? Ну никак нельзя было, не получилось! Скажите спасибо, что Мессинг в итоге у нас оказался, пусть и позже, чем хотелось бы, только в тридцать девятом. И то лучше, чем никогда! Это, думаете, было просто? Сколько с ним тогда работал в Варшаве! А с Ганусеном потом подробности узнал, да и то, какие там подробности: вывезли хитростью в лес да и застрелили. Вальтера уже не было в живых, а интрига, им пущенная, все крутилась и крутилась, пока план его не исполнился. Потом еще узнал из разных источников и сопоставил: чревовещателя этого ухлопали в тот же день, когда Вальтера хоронили – тоже ведь совпадение…

Старик почти не мог идти, спуск под горку мимо путепровода занял минут десять, а то и больше: останавливался, отдыхал, опираясь на палку, и все же шел, как будто войти в здание вокзала было жизненно необходимо. Мысль о метро, спуститься куда тоже было бы тяжело, но это все же был путь домой, к отдыху, не приходила в голову. Да и зачем ему отдых? Для чего? Чтобы полегче проскрипеть еще неделю или месяц? Или два?

Собирать по минуткам, по дням оставшуюся жизнь казалось теперь крохоборством. Да его ли была эта жизнь? Ему ли принадлежала? Ведь те две пули, что достались Вальтеру, были его пулями, и если бы не чистый случай, не немецкий портсигар со свастикой, мелькнувший в его руке, не звезда на том, его портсигаре, у Вальтера, все сложилось бы по-другому. Бог весть как! И вот теперь эти семьдесят три года кончились… Кончаются… Те семьдесят три года, которые были предназначены другому, но которые прожил он, приняв такой подарок от почти незнакомого человека, которого потом ему не хватало всю жизнь. И сейчас не хватает. Интересно, каким бы он был в старости? Таким же длинным и тощим, как сам старик, или, напротив, ухоженным бюргером с солидным пивным животом? Ходил бы по воскресеньям в кирху, по вторникам и четвергам – в какой-нибудь стариковский клуб, по субботам ездил бы к детям посмотреть на внуков. Но образ никак не складывался, не совпадал с прототипом. Не мог Вальтер постареть! Даже в воображении не старел.

Закурить бы. Он нащупал в кармане портсигар, достал его, хотел открыть, но не смог: слабый толчок в сердце заставил вздрогнуть, как будто нечто радостное и желанное, что и представить себе нельзя, ждет его на вокзале. Нет, не курить, скорее туда, все силы собрать, и туда! Неизведанное, тайное, как в детстве, когда ждешь чего-то обещанного, но еще мал, надо подрасти чуть-чуть, и вот подрос! Постучалось в сердце, дало весточку! Закуривать не стал, сунул папиросы в карман, даже силы прибавились, чтобы идти, и с каждым шагом появлялась, росла уверенность, что в зале вокзала, в суете приезжающих, уезжающих, встречающих, носильщиков, карманных воров, карточных шулеров, нищих, тайком протягивающих руку, чтобы не заметила милиция, ему откроется что-то, ради чего и стоило влачиться эти семьдесят три года, что-то, что станет итогом жизни и придаст ей окончательный смысл и завершенность и ответит на все вопросы. Он уже был у двери центрального зала, взялся за массивную деревянную ручку, чтобы ее открыть, когда понял, что влечет его и заставляет изнемогшее сердце трепыхаться от радостного ожидания: смерть! Это она зовет его, и этот зов не страшит, как раньше, но радует, и представить, что этой радости нет, что она исчезла так же внезапно, как и появилась, было очень страшно.