Страница 5 из 6
– С какой лестницы, в подъезде? – с интересом спросил тот, который был весь в гипсе.
– Нет, со стремянки.
– Видишь, Толян, он француз, а мудак, как и мы, такой же…
– Ясное дело, – согласился Толян, который единственный тут мог передвигаться.
Третий, с подвешенной ногой, повернулся ко мне, благо шея у него была свободна:
– А тебя самого-то как звать?
– Максим, – соврал я на всякий случай, хотя никакой нужды в этом не было (но армия, как настоящего разведчика, в свое время научила меня осторожности).
– Слышь, Максим, – прогудел обездвиженный, – расскажи, что там в стране и в мире происходит. А то в этой гребаной палате даже телевизора нет. Толян один ходит в холл смотреть, но он только пыхтит, ничего толком пересказать не может. В Крыму как?
– Все отлично в Крыму! – бодро сказал я. – Крым наш, погода хорошая, восемьдесят шесть процентов россиян одобряют действия президента. В Донецке и Луганске мирные демонстрации, но они, кажется, уже не такие уж и мирные.
– Надо Харьков брать, – сказала нога убежденно. – Вишь, Вован, такие исторические события там происходят, а ты тут завис.
– А ты? – парировала мумия.
– Не, ну я-то успею, – сказала нога. – Слушай меня, я все ж таки капитан запаса. Там все так скоро не кончится, мы еще повоюем. А ты поедешь, Толян?
– Я-то? – переспросил Толян, прикидывая взглядом расстояние между постелью ноги и своей собственной. – Я чё, ебанько?
– Козел ты, а не русский, вот чё! – сказала нога с досадой, понимая, что и тапком, даже если он успеет за ним нагнуться, ему в изменника все равно не попасть. – Только утки и можешь выносить. А ну подай ее лежачему, ему пора поссать…
Мне тоже пора было завершать свое участие в этой дискуссии, и я сказал:
– Ну, партизанщины там тоже не надо, есть кому думать про выход к морю. Я так считаю. А где тут у вас нянечка?
– А ты ему кто, друг? – после некоторого общего молчания спросил фараон. – Хочешь ей денег дать? А француз тебе потом их отдаст? Уверен, а, Максим?
– Я переводчик, – сказал я, удивившись про себя пониманию этими людьми характера французов. – А чё, какие еще есть предложения?
– Слышь, переводчик, – сказала нога, – ты нам купи ноль семь, мы и сами всю жизнь его будем опекать, как ребенка. Памперсов вон у Вовки полно, ему положено. Они же потом пересчитывать не будут, а твоему пока хватит и одного.
– Почему ноль семь? Ноль пять, – сказал я, входя в роль. – А то вы буянить начнете, ты вон на одной ноге поскачешь по больнице бандеровцев мудохать.
– Не, это я так, – сказал Палыч. – Мы вообще-то мирные люди. Магазин за воротами сразу, это рядом. Толян бы и сбегал, он все равно выписывается, но ему же человеческое не выдали еще. На проходной скажи, что идешь к тяжелому, которого только положили, а так оно и есть по правде. Минералку покажешь, а водку за пазухой спрячь…
– Ладно, – сказал я, гордый тем, что для Анри так будет, по крайней мере, безопасней, а счет я ему, так и быть, могу и не выставлять: я же тоже позаимствовал у него полбутылки «Хеннесси», и фляжка сейчас уже нетерпеливо грела меня сквозь карман.
Через десять минут я вернулся. Толян нарезал круги по палате, на тумбочке были уже приготовлены помытые кружки и любовно очищенный апельсин, и даже мумия фараона, казалось, привстала.
– А ты сам с нами, за Крым, братан? – предложила нога чисто из вежливости.
– Спасибо, я за рулем, я потом наверстаю.
– Ну давай тогда, не тяни.
– Насчет француза, – инструктировал я, поправляя на Анри одеяло. – Говорить он не умеет, но несколько лет в России прожил и что-то может понять ни с того ни с сего. Так что вы тоже соображайте, что несете, когда он проснется.
– Не проснется, не ссы, – сказал фараон. – Ну чё, наливай?
С чистой совестью я вышел из травмы в парк, в котором, засыпая, тонула больница. Снова пошел снег, но теперь сухой, большими хлопьями, вроде даже теплый на вид. В отличие от корпуса, откуда я вышел, построенного где-то при позднем социализме, другие были старинные, красного кирпича, с высокими окнами, из которых на летящий сверху и снизу, вдоль и поперек, мелькавший между голых веток снег изливался таинственный синий свет больницы. И хотя фляжка нетерпеливо грела мне душу сквозь карман, почему-то мне не захотелось сразу оттуда уходить. Конечно, там, внутри, чудовищно пахло и каждую ночь кто-нибудь умирал, но там все было по правде, а не так, как мы привыкли.
Наверное, думал я, шагая под снегом, это и есть жизнь в пределе своих проявлений. Вот это, а не то. Вот этот тусклый, специальный, больничный, никогда не гаснущий свет, в котором вечность и время, надежда и безнадежность, дом и бездомность, сгустившись, сами уже не умеют различить себя друг от друга. Хотелось не домой, но выпить, но в машине пришлось посидеть еще немного, пока запотевшее стекло не прояснело изнутри.
Второе марта в том году пришлось на воскресенье – мне запомнилось, потому что пробок по направлению в город утром на Ленинградке не было. Но я все равно задержался: машину пришлось поставить далеко от ворот, и к травме я почти бежал – снова была оттепель, ботинки промокли, а красные корпуса в мутном утреннем свете выглядели обшарпанными и унылыми. Жизнь за ночь словно вытекла из них, приняв в мокром парке обличье фигур, лишенных пола, в темных куртках, наброшенных поверх несвежих белых халатов, – они бежали рысью в разных направлениях, что-то несли в руках или катили перед собой, но смысла в их движении можно было угадать не больше, чем в муравейнике.
Пришлось опять покупать бахилы, ждать сдачу с сотни, и, когда наконец я добрался до палаты, койка, куда накануне водружено было тело Анри, была пуста.
– А где?..
– Француз? – переспросил Палыч, рассматривая свою подвешенную ногу. – Да вот, Толян вчера выпил лишку и задушил вражье семя, чтобы не выебывался.
– Шутит он, – торопливо пояснил Толян. – На рентген увезли. Скоро приедут.
– О-ё… – выдохнула между тем в потолок мумия фараона. – Похмелиться бы…
Успокоившись, я разобрал, что к запаху мочи и прелого белья в палате примешивался теперь и отчетливый перегар с ноткой чего-то еще, как будто духов.
– Одеколоном вчера догнались, – подсказал Толян. – Я пошел телевизор посмотрел, а там такое, в Донецке…
Он умолк на полуслове: в палату вошел целый консилиум в халатах настолько свежих на этом фоне, что они казались пришельцами из другого мира. Первым шел Михиладзе, за ним Лиля, достигавшая головой в шапочке едва ему до плеча, за ними, как тень, Голубь, и последней сестра в голубом.
– Ну, что тут у нас? – рявкнул хирург.
– Поправляемся! Срастаемся потихоньку, Георгий Вахтангович! – отвечали больные нестройно.
– Семенов, пролежни сильно беспокоят? – продолжил допрос врач, сверяясь, впрочем, с тетрадками, которые подавала ему голубая сестричка.
– Никак нет, меня Ивакин мажет и переворачивает, терпимо.
Между тем все их взгляды постоянно обращались к Лиле, хотя та не произносила ни слова, а только кривила свой капризный красный рот.
– Ивакин сегодня на выписку пойдет после рентгена. Крамаренко, нога болит?
– Меньше, – не совсем уверенно отвечал Палыч. – Сколько мне еще в гипсе?
– Будете нарушать больничный режим, выпишу прямо так, – пригрозил хирург, потянул носом и повернулся ко мне: – Это вы им вчера принесли?..
– Нет, ну что вы, – отвечал Палыч за меня и за остальных. – Мы… эта… Мне нога еще понадобится – ну там, на Юго-Востоке. Вы же тоже, Георгий Вахтангович, я слышал?..
– Это кто же объявил-то? – Михиладзе грозно поглядел сверху вниз на сестру.
– Я?! Да я вообще с ними не разговариваю.
– Не надо болтать, – сказал Михиладзе, скосив глаз на Лилю, которая сразу отвернулась в другую сторону. – Впрочем, это сейчас общенародное чувство и стесняться нечего тут. Зольдатен, зер гут!.. А где наш француз, кстати?
– Везут, – сказал я, так как видел коридор со своей позиции у дверей.