Страница 3 из 6
– Куда они меня везут? Переведи, пожалуйста. У нашего посольства есть контракт с Американской клиникой, там все говорят хотя бы по-английски, мне надо туда.
– Американская клиника – это да! – сказала Лиля. – C’est quelque chose! Вы ему объясните, что у него перелом мелких костей кисти с вывихом. Ребра срастутся, а перелом надо по-настоящему оперировать, он может оказаться сочетанным…
– Как?
– Ну, черт его знает что еще может быть у него, сотрясение мозга например.
– Твой друг-лягушатник русских девок хочет еще полапать? – добродушная Тамара решила объяснить доходчивей. – Чтобы пальцы слушались, надо в нашу больницу. Лиля позвонит своему Михиладзе, а американские-то в русской травме что понимают?
Мы стащили Анри по лестнице – он был такой субтильный, что казалось странным, как он вообще мог сверзиться со стремянки, а не спланировал с нее, как лист. Водитель ловко запихал его по рельсам в пикап, а Тамара закурила и сказала, как бы подводя итог:
– Погода, блин, хрен проедешь, все русские люди руки-ноги на улице ломают, а этот со стремянки на… (глагол заглушил шум проехавшей мимо машины) – одно слово: француз. А ты, переводчик, поезжай следом, где приемное отделение, знаешь? А то в травме народ простой, если что не так поймут, что-нибудь не то и отрежут, а ему это самое может еще пригодиться, он, вон, молодой еще.
– Садись вперед, Тамара, – скомандовала доктор. – Я поеду с больным.
– Только ты сразу в фургоне ему не давай, – сказала Тамара, стреляя окурком в сугроб. – А то Гоги его зарежет, он же наполовину грузин, будет конфликт международный. Это я шучу, не обращайте внимания, – добавила она для меня. – Хотя в каждой шутке есть доля шутки, как говорится. Ладно, поехали…
Карета тронулась. Какое-то время я пытался гнаться за ними по снежной каше, но их водитель включил сирену и синий маячок, а на проспекте они развернулись поперек двух сплошных и умчались – в сиреневой от сумерек метели синие всполохи были видны еще долго, словно чистое северное сияние над чадящими пробками Москвы.
Я отстал от них, наверное, минут на пять и потерял еще десять, пока ставил машину у ворот и бежал по снежной каше до приемного отделения.
В приемном покое огромной городской больницы здоровый человек скоро начинает искать, чем бы заняться, а делать-то тут совершенно нечего, пока ты ждешь и смотришь, как санитары с волосатыми руками, деловитые, как черти, увозят совершенно тебе незнакомый очередной полутруп в бесконечность коридора. И с больным, которого ты мечтаешь им поскорее уж сбыть, ты начинаешь болтать лишь бы о чем, как с ребенком, только бы не думать, что, не ровен час, и тебя точно так же повезут туда, куда тебе пока вход воспрещен и где все – неопределенность.
Анри лежал на каталке у стены, совершенный сирота. Торопясь к нему по коридору, который шел здесь то чуть вверх, то спускался, как улица, я увидел еще издали, как он пытается что-то втолковать проходящим мимо женщинам в халатах с помощью случайно запомнившихся русских слов, которых он до этого не учил из принципа. Наконец я зашел с той стороны, где он мог меня увидеть.
– О! – сказал он. – Mon Dieu! Слава богу! Не бросай меня. Тут все так мрачно! Они один раз уже увезли меня одного, но, к счастью, это оказался только рентген. Lila уехала, но написала мне фамилию врача на бумажке. Она ему звонила, он должен спуститься за нами. Врачу надо отдать водку, но потом. Там на бумажке еще ее телефон, поэтому я тебе ее не отдам, ты только прочти фамилию врача по-русски.
Он протянул листок, не выпуская его из здоровой руки, там было написано: «Георгий Вахтангович Михиладзе». Анри добавил, блаженно прикрыв глаза (черт знает что еще ему померещилось под промедолом):
– А ее зовут Lila – как «сирень». Она совсем неплохо говорит по-французски…
В самом деле, впоследствии ей иногда больше шло Lila с ударением на последнем слоге, а при других обстоятельствах просто Лиля, а на самом деле по паспорту ее зовут Лия, Лия Бахтияровна Кипчакова – и это все не один и тот же персонаж.
Конвейер между тем работал бесперебойно, мимо нас провезли старуху с синим лицом, шедший сбоку немолодой человек одергивал полу халата, открывавшую такую же синюю ляжку: вероятно, это была его мама, но одергивай не одергивай, а понятно было, что ее уже скоро везти не в палату. Следом проехала, свесив ноги с каталки, девица с зеленым хаером, наверное, наркоманка: она материлась для бодрости, готовясь к встрече в аду, а ее подруга придерживала на каталке узелок с пожитками.
Из лязгнувшего дверцей лифта вышел сутуловатый, хотя еще довольно молодой мужчина в салатовой как бы пижаме и стал озираться, вертя головой на длинной шее. У него были почти бесцветные волосы под такой же салатовой шапочкой и глаза тоже бесцветные, но скорее добрые – кажется, чуть с близорукостью.
– Где тут у нас француз? – осведомился он у докторши в обычном белом халате.
– Это мы! – крикнул я, затем только сообразив, что всякий звук отскакивает тут от желтушного кафеля эхом, тележки же с больными, напротив, скользили в неизвестность бесшумно. – А вы доктор Михиладзе?
– Нет, я Голубь, – сказал бесцветный. – Павел Евгеньевич Голубь, это фамилия, а так я анестезиолог, а хирург ждет наверху.
– Давление чуть повышенное, Павел Евгеньевич, но это он после укола, – сообщила врач. – Промедол внутримышечно. Вот снимок кисти.
– Поехали, – сказал Голубь, мимоходом глянув снимок на просвет. И тут же явились волосатые санитары, словно черти выломились из кафеля.
– Мне тоже с вами? – спросил я. – Он же не говорит по-русски.
– А мы не будем там с ним разговаривать, – доброжелательно сказал Голубь. – Это что у вас там в пакете, водка? Водка для Хи – хорошо, но это потом. А где его вещи?
– Какие вещи? – спросил я, догоняя: санитары уже везли Анри на резиновом ходу к лифту. – Мы сразу после операции уедем с ним в Американскую клинику.
– В Американскую? – переспросил Голубь, прищурившись. – Операция будет идти часа три, а то и четыре. Значит, так: зубная щетка, паста, бритву не надо, он левой все равно не сумеет, еды – что он там у вас ест? Спортивный костюм и туалетную бумагу непременно.
– Nicolas, Nicolas!.. – Анри, видимо, улавливал смысл разговора и тянул ко мне в ужасе здоровую руку, но дверца лифта с лязгом уже захлопнулась за ними.
Я снова отпер дверь дедовой квартиры, включил свет, решил не вытирать до прихода уборщицы уже подсохшие следы на паркете, по которому так любил, когда мне было лет пять, кататься в войлочных тапках, разогнавшись из передней, и прошел в спальню.
Неловко сказать, но, копаясь в комоде Анри, чтобы добыть майку и чистые джинсы (в фитнес он не ходил, и никакого спортивного костюма у него не было), я испытывал даже некоторое злорадство. Он был, что называется, скопидомок, как большинство из них, и, вбухав бешеные деньги в старую сталинку, на стремянке, по которой я лазал еще вешать шары на елку, решил сэкономить. Она и поехала, ободрав внешний лоск стиля и обнажив старинную суть: все те же советские обои «в огурцах», поклеенные, когда нас с ним, может быть, еще и на свете не было (дед даже разговоров о ремонте не выносил, и в этом смысле я больше похож на него, чем на родителей, – вообще не люблю перемен).
В заключение я почистил холодильник и продуктовый шкафчик, выгреб оттуда сыр, ветчину, хлеб и какие-то особенные йогурты, которыми питался француз, закупая их только в «Азбуке вкуса», – этого должно было хватить на пару дней. Я прихватил еще полбутылки «Хеннесси», подавив желание отхлебнуть прямо сейчас: день был тяжелый, и до вечера, который еще бог знает когда теперь наступит, фляжка во внутреннем кармане будет придавать мне силы.
Между тем, взглянув на часы, я понял, что прошел только час с тех пор, как каталка на резиновом ходу увезла француза в неопределенность, и не было никакого смысла сразу возвращаться в больницу. Но мне не хотелось и долго оставаться тут одному, и тем более снова заходить в кабинет, какая-то в этом была для меня укоризна: в оставленных ли там домиках, давно не протиравшихся от пыли, или старый, но не выброшенный на помойку плюшевый заяц так смотрел – черт его знает.