Страница 9 из 32
С тех пор Джонни какое-то время опасался подходить к аэродрому.
На другом холме, где нынче живу я, стоял генеральский особняк. Хозяин был из рода Плэнков, стрелял крупную дичь, а его жена открывала благотворительные базары. Семейство владело пивоварней у канала; где начиналась газовая станция, а где пивоварня – с ходу и не скажешь. Но все равно канал был просто неотразим: грязный, подернутый радужной пленкой, живший своей жизнью благодаря трубам, откуда постоянно хлестала горячая вода. Иногда под заляпанной мазутом стенкой причаливали баржи, и мы однажды ухитрились забраться на борт, где и притаились под брезентом. Впрочем, нас оттуда все-таки погнали, и вот как вышло, что в тот день мы впервые сделали вылазку на улицы другого холма. Бежать пришлось всю дорогу, потому что баржой командовал настоящий великан, не любивший детей. Этот подвиг нас изрядно вдохновил, и мы, по инерции восторга, влипли в очередное приключение. К позднему вечеру мы наконец добрались до ограды генеральского сада. Отдышавшись, Джонни пустился в пляс на тротуаре. Никому нас не поймать. Мы самые быстроногие. Это не под силу даже генералу.
– Генералу?! Да ты спятил! И не смей!
Но Джонни еще как смел.
Вообще-то, его похвальба не была столь уж дерзновенной. Забраться в генеральский сад попросту не вышло бы из-за очень высокой, сплошной ограды; к тому же репутация хозяина – охотника на львов – дала ход слухам, что по его уединенным акрам рыщут дикие звери; а мы верили этим слухам, чтобы сделать жизнь увлекательнее.
Да, Джонни еще как смел. Мало того, твердо зная, что ограда неприступна, он взялся отыскать способ проникнуть внутрь. Словом, мы пошлепали по улице, восторгаясь собственным нахальством и выглядывая в стене несуществующий лаз. Миновали сторожку, добрались до угла, свернули вдоль ограды на юго-восток, затем обследовали тыльную сторону. Повсюду сплошной кирпич, из-за которого выглядывали кроны деревьев. И тут мы разом замерли, не говоря ни слова. Да и что тут скажешь? Ярдов тридцать кладки обрушились, завалились внутрь, на деревья; темнеющая брешь напоминала всосанную нижнюю губу. Кто-то о ней уже знал, потому что кромка была загорожена проволочной сеткой, но целеустремленных верхолазов этим не остановишь.
Наступила моя очередь веселиться.
– Ну, Джонни, кто там хвастался?
– С тобой на пару.
– Я ничего такого не говорил!
Мы едва различали друг друга под сенью деревьев. Я двинулся следом, пробираясь рядышком со стенкой, где кустарники и ползучие побеги росли плотными и, по всей видимости, никем не посещаемыми дебрями.
Здесь пахло львами. Я сказал об этом Джонни, так что некоторое время мы оба стояли, затаив дыхание и слушая собственные сердца, пока не раздался какой-то новый звук. Был он похуже любого льва. Мы обернулись и напротив проема увидели – его; вернее, его куполовидный шлем и верхнюю половину темной униформы, потому как сам полицейский стоял нагнувшись и разглядывал потревоженную сетку. Решение мы приняли молча. Беззвучные, как кролики под забором, мы крадучись полезли вперед, подальше от фараона и навстречу львам.
Настоящие джунгли, а обнесенный оградой участок был целой страной. Наконец мы вышли к изрытому колеями пятачку, где шеренгами стояли какие-то стеклянные ящички, и там увидели мужчину, возившегося в дверях сарая. Пришлось быстренько удирать назад в кусты.
Залаяла собака.
Мы переглянулись в тусклом свете. Приключение принимало новый, крутой оборот.
Джонни буркнул:
– Ну, Сэм, как будем выбираться?
Через пару секунд мы уже вовсю попрекали друг друга и заливались слезами. Фараоны, работники, собаки – мы были окружены.
Перед нами расстилалась широкая лужайка, упиравшаяся на том конце в задний фасад особняка. Кое-где в окнах горел свет. Под окнами явно пролегала терраса, потому что вдоль карнизов с ритуальной торжественностью перемещалась некая темная фигура с подносом в руках. Уж не знаю почему, но такая сановитость нагнала на нас больше страху, чем мысль о львах.
– Как мы будем выбираться? Я домой хочу!
– Тс-с! Иди за мной, Сэм.
Мы тихонько обогнули лужайку с края. Высокие окна заливали траву длинными полосами света, и, чтобы не угодить в них, всякий раз приходилось нырять в кусты. Понемногу возвращалась бодрость духа. Ни львы, ни полицейские нас не заметили. Обнаружив темный закуток возле белой статуи, мы там и залегли.
Неспешно стихали людские голоса, и вместе с ними угасала наша нервная дрожь, так что львы оказались позабыты. Заблестел высокий фронтон особняка, полная луна выплыла над крышей, и сад тут же преобразился. Прудок возле дома замигал серебряным глазом; статные, осанистые кипарисы повернули матовый, словно подернутый инеем бок к ночному светилу. Я взглянул на Джонни: на его отчетливо видимом лице расплылось благодушие. Ничто нам не угрожало и не могло угрожать. Мы поднялись с земли и стали молча бродить по саду. Порой оказывались по грудь в темноте, порой утопали в ней с головой и затем выныривали, облитые лунным сиянием. Задумчивые статуи белели среди черных хвойных глубин, углы и закоулки сада бахвалились деревьями в цвету: редкость, которую в этом месяце нигде больше не увидеть. По правую руку от нас шла дорожка с каменной балюстрадой и цепочкой каменных ваз, окутанных резными каменными цветами. Здесь куда лучше, чем в парке, потому что опасно и запретно; да, лучше, чем парк, потому что тут есть луна и тишина; лучше, чем волшебный особняк, освещенные окна и бродившая под ними фигурка. Здесь мы как бы нашли себе дом.
Из особняка донесся взрыв смеха; завыла собака. Я вновь машинально брякнул:
– Хочу домой.
Чем объяснить ту защищенность, которую мы испытывали в этом необычном месте, в чем был его секрет? Нынче, пустив в ход воображение, я вижу нас со стороны: наивные оборвыши; на мне лишь рубашка да штаны, Джонни одет едва ли лучше, и вот мы бродим по саду замечательного особняка. Но я никогда не видел нас вчуже. В моем сознании, стало быть, мы остаемся двумя крупицами восприятия, блуждающими по раю. Я могу только догадываться о нашей невинности, но испытывать ее не в состоянии. Если я и чувствую расположенность к оборванцам, то лишь в отношении двух незнакомых людей. Мы медленно продвигались к деревьям, где обвалилась ограда. Наверное, мы заранее прониклись верой, что фараон успел уйти и нам ничто не воспрепятствует. Разок набрели на белую дорожку и поскользнулись на ней, слишком поздно поняв, что она покрыта свежим, еще не застывшим бетоном. Впрочем, ничего другого в саду мы не нарушили – ничего с собой не взяли, да и почти ничего не трогали. Мы были глазами.
Прежде чем вновь закопаться в подлесок, я обернулся. Этот миг хорошо запомнился. Мы находились в верхней части сада, откуда открывался вид на весь участок. Луна расцвела в своем заповедном, сапфировом свете. Сад же был черно-белым. Между нами и лужайкой стояло одинокое дерево: самое недвижное из всех, росшее лишь в те часы, когда на него не падали людские взоры. Громадный ствол, четкие ярусы ветвей, по которым, как мазутная пленка на воде, расплывались черные листья. Распластанные ветви слоями рассекали мятую фольгу пространства, объятого спокойствием слоновой кости. Позднее я научился называть это дерево кедром и шагать мимо, но в ту минуту это было для меня библейским откровением.
– Сэмми! Он свалил.
Джонни отогнул проволочную сетку и высунул свою героическую голову. На дороге ни души. Мы вновь стали маленькими дикарями и, юркнув наружу, выпали на тротуар. Ограду починят, да и дерево в саду вырастет – но уже без нас.
Сейчас я знаю, чего ищу, и почему эти кадры отнюдь не случайны. Я оттого их привожу, что они кажутся важными. К прямому сюжету моего рассказа они мало чего добавляют. Если б нас поймали, как оно со мной впоследствии и случилось, и за ухо отволокли к генералу, он, пожалуй, запустил бы в ход механизм, который изменил бы мою жизнь или жизнь Джонни. Но описанные мною кадры важны вовсе не этим: они значимы фактом самого своего существования. Я – их сумма, таскаю с собой этот груз памяти. Человек – тварь не сиюминутная, его нельзя считать просто физическим телом, отзывающимся на нужды текущего мгновения. Он – невероятный сверток из всевозможных воспоминаний, чувств, окаменелостей и коралловых наростов. Я не тот мужчина, что некогда был глазеющим на дерево мальчишкой. Я – мужчина, который помнит себя таким мальчишкой. Вот она, разница между временем, разложенным в бесконечный ряд мертвых кирпичиков, и временем, заново переснятым и прокрученным на фотопленке воспоминаний. К тому же есть нечто еще более простое. Я могу любить того ребенка в саду, на аэродроме, в Гнилом переулке, маленького сорвиголову-школяра, потому что он – не я. Он сам по себе. Если б его умертвили, я не стал бы испытывать чувство вины или хотя бы ответственность. Но что ж тогда я ищу? Я ищу начало этой ответственности, начало мрака, точку моего отсчета.