Страница 6 из 32
Был ли у нашего постояльца страховой полис на похороны? Помнится, забирать его приехала солидная машина, вот и получается, что его мертвое тело значило для Гнилого переулка больше, чем живое. У нас на смерть смотрели как на ритуал и зрелище, как на время скорби и радости. Отчего же я так и не увидел его тела? Обманул меня наш переулок или же здесь была какая-то тайна? Как правило, мертвецы пользовались бо`льшим пиететом, нежели новорожденные. Их обмывали, распрямляли, приводили в порядок; им отдавали почести, как спеленатым и нафаршированным специями фараонам. О смерти в Гнилом переулке не получается думать без эпитета «царственная». В ретроспективе, которая развешивает события согласно их символическим цветам, Гнилой переулок предстает по случаю смерти обряженным в черное, фиолетовое и багряное; он разбухает от предвкушения выпивки и скорби.
Но отчего же я так и не увидел ничьего мертвого тела? Уж не оттого ли, что взрослым людям-теням из уютной пивной была ведома некая теория о моем кошмарном знании? Что я слишком много знал? У меня имелась особая причина считать себя обманутым. Мне сказали, что у него под шляпой был пух той же лебяжьей белизны; в моем воображении это превратилось в драгоценную вещь, изысканную, как шапочка, достойная увенчивать голову Девы-Лебедь. А про лебяжий пух под шляпой я узнал от Иви. Она-то видела тело в ящике. И даже его потрогала – потому что мать заставила. У нас считалось, что после этого ребенок уже никогда не будет пугаться мертвецов. Вот Иви его и потрогала, ткнув правым указательным пальцем ему в нос. «Вот этим пальцем», – показала она. Я пригляделся, пришел в благоговейный трепет и преисполнился восхищением перед Иви. Но сам так никогда его не увидел и не потрогал. Смерть прокатила мимо в высокой черной машине с морозно-узорчатыми стеклами. В тот день, как и всегда, я стоял на тротуаре, в сторонке, понимая далеко не все из происходящего. Зато Иви постоянно находилась в сердце событий. Она была на год-два постарше и вовсю мной помыкала. Разве мог я ревновать к Иви, которая знала так много? И пусть он был нашим собственным постояльцем и пользовался нашим нужником, а вовсе не сортиром матери Иви, я не мог злиться на нее за прикосновение к востроносой смерти. Иви тоже была царственна. К тому же имела на это право. Я же имел право считать себя неполноценным, и так и поступал – потому как мне не достался белый пух, а лишь морозно-узорчатое стекло, медленно катившее по переулку. Желая узнать касание смерти, я вообразил, будто сам бросаю вызов самому жуткому и омерзительному одиночеству. Увы, было слишком поздно. Если нагнуться до коленок, то это время само возникнет перед глазами. Дверной порог вырастет до размеров алтаря, я смогу облокотиться на вывеску, что стоит в витрине лавки, а вот сточную канаву придется преодолевать могучим прыжком с разбега. И тогда прозрачность, имя которой «я», поплывет сквозь жизнь подобно мыльному пузырю, пустотелому, лишенному чувства вины и всего прочего, кроме рефлекторных и неосознанных чувств; щедрый, алчный, жестокий, невинный пузырь. Мать и Иви были моими привратными башнями-близнецами. А жизнь выткалась так, что я оказался недостоин пуховой шевелюры нашего постояльца, этой печати лебяжьей белизны конечного знания.
Да и была ли у него эта шевелюра? Раздумывая над пустым пузырем с высоты коленок, я впервые вижу, что просто поверил Иви на слово. А ведь она была вруньей. Или нет? Фантазеркой она была, вот что. Ростом выше меня, смуглая и тощая, гладковолосая шатенка с короткой круглой стрижкой. Носила коричневые рейтузы, которые морщинились гармошкой под коленями. У нее была куча широченных и ярких лент для волос; я ими восторгался и с безнадежным идиотизмом вожделел. Какой толк от ленточек и бантов, если их не на что повязать? И какой толк от этого символа без королевского достоинства и властности матери и Иви? Когда она, потряхивая головой, принималась разглагольствовать о мире и о том, какими должны быть люди, ее розовый бант колыхался вместе со свешивающимися набок волосами, полный величия и недоступный.
Все же я пребывал в ее руках и был этим доволен. Потому что теперь я был приготовишкой, а ей полагалось меня сопровождать в школу. По утрам я первым выбегал к канаве и ждал, пока она не покажется из своей двери. Она появлялась – и мир заполнялся солнечным светом. Она звала, и я мчался в ее коллекцию. Она умывала меня под водоразборной колонкой, брала за руку и, не умолкая ни на миг, вела мимо «Светила», мимо окна дамы с кожистым зеленым растеньицем, а оттуда на улицу. До школы надо было добираться ярдов триста или чуть больше по прямой, свернуть за угол, пересечь главную улицу и пройти еще по тротуару. Мы то и дело останавливались, глазея на все подряд; объяснения Иви были куда интереснее школы. Ярче всего мне запомнилась лавка древностей. На скошенном подоконнике витрины, чуть ли не вровень с моим носом, шла надпись громадными золотыми буквами, надо полагать, название фирмы. В памяти осталась только одна позолоченная «W». Верно, потому, что я как раз добрался до этой буквы в букваре.
В той лавке имелись любопытные вычурные подсвечники. Стояли они на золоченом столике, и каждый увенчивался коническим колпачком, как наш будильник – зонтиком. Иви пояснила, что колпачок надо перевернуть, налить в него топленого воску, и тогда он будет гореть вечно. Это она видела в доме своей кузины в Америке – даже не в доме, а во дворце. Всю дорогу к школе она разливалась соловьем про этот дом, так что когда меня усадили за лист бумаги и дали цветных карандашей, я нарисовал ее дом, то есть дом ее кузины, с громадным низом, колоссальным верхом и колпачками, где пылало золотое пламя.
В ворохе всяческой мелочи на витрине отыскалась ложечка с черенком длиннее обычного. Иви рассказала, что одному дяденьке из этой ложечки дали отраву – по ошибке, думали, лекарство. Ложечку он тут же прикусил – и давай метаться на кровати. Тут-то они и поняли, что влили в него яду, а не монастырского бальзаму, но было уже поздно. Тащат они эту ложечку, тащат у него изо рта, а все без толку. Тогда трое навалились сверху, еще трое ка-ак взялись тянуть, а черенок только удлиняется да удлиняется… и тут Иви припустила по тротуару, коленки ширк-ширк друг о друга, каблуки в стороны; она дергалась, хихикала и сама пугалась своей выдумки, а я несся за ней вслед, выкрикивая: «Иви! Иви!».
В сумрачной глубине магазинчика высились рыцарские латы, полный набор. Иви уверяла, что внутри стоит ее дядя. Вздор, конечно. Доспехи просматривались насквозь по неплотным стыкам. Но я никогда сомневался насчет дяди, ибо вера моя была безупречна. Просто решил, что он – необычное создание, весь в дырках, видать, оттого, что дядя был герцогом. Иви объяснила, что он стоит там, поджидая, когда можно будет ее вызволить. А все потому, что ее выкрали те самые люди, с которыми она сейчас живет, а в действительности она самая что ни на есть принцесса, так что в один прекрасный день он выйдет наружу и увезет ее в своем экипаже с морозно-узорчатыми стеклами… Я сразу понял, что это за машина. Все будут ликовать, уверяла Иви, но я-то знал, что буду стоять в сторонке на тротуаре, а бант Иви исчезнет точно так же, как исчезла белая шевелюра из лебяжьего пуха.
Должно быть, Иви следила за моими вскинутыми, доверчивыми глазами: не мелькнет ли в них искра сомнения, потому что вскоре ее рассказы обрели собственные крылья. Теперь я знал, что удостоился чести видеть распростертую предо мной душу, оказался посвящен в один из местных секретов Полишинеля. Но моя невинная доверчивость была условием, на котором зиждились эти откровения, так что я ничего из них не извлек. Иногда, призналась мне Иви, она становилась мальчишкой. Это она сообщила, взяв с меня клятву молчания, которую я теперь впервые нарушаю. Превращение, сказала она, происходит внезапно, оно болезненное и полное. Без малейшего предупреждения – раз – и готово! После чего Иви ничего не оставалось делать, кроме как справлять малую нужду стоя, – да-да, объясняла она, хочешь не хочешь, а деваться некуда. Приходилось облегчаться точно так, как это делал я. Мало того, после превращения она могла пускать струю выше, чем любой другой мальчишка в нашем переулке, понимаешь, да? Это-то я понимал и трепетал от потрясения. Мысль о том, что Иви отказывается от царственности и красоты своей юбки и натягивает заурядные штаны, стрижет накоротко гладкие волосы, забывает про банты… Ох! Я страстно взмолился: «Не надо, не надо превращаться в мальчишку!». «Так а что ж я могу поделать?» – рассудительно отвечала она. Тогда я с робостью ухватился за единственное утешение: «А можно мне самому превратиться в девочку, носить юбки и ленточку в волосах?». Ну уж нет, сказала она. Такие вещи происходят только с ней. Вновь я оказался в сторонке.