Страница 15 из 32
Я ей обязан.
Кто-то из нянечек сказал мне, что моя мать слегла и потому не может меня навещать. Это известие я принял без раздумий, из-за того что был всецело увлечен безграничным миром палаты. Уж не знаю почему, но моя тумбочка всегда ломилась от гостинцев, как и у других детей, а посетители считались чуть ли не коммунальной собственностью. Вот я и делил их со всеми остальными. Тогда все было устроено иначе, сплошное изобилие и порядок. Но однажды пришла старшая медсестра и присела ко мне на кровать, вместо того чтобы встать рядом. Она сказала, что моя мама умерла – попала в рай и теперь счастлива. А затем протянула мне вещицу, о которой я мечтал, даже не веря, что хоть когда-нибудь смогу стать ее обладателем: кляссер и несколько конвертов со всяческими марками. В конвертах были устроены окошечки, через которые были видны разноцветные квадратики. А еще имелся пакетик с карманчиками-клеммташами из кальки, одна сторона матовая, другая поблескивала клеем. Велев мне открыть пакет, она показала, как вставлять марку в клеммташ и отыскивать нужную страну. Должно быть, она просидела со мной немало времени, потому что я помню, что с великим прилежанием заполнил кляссер кучей марок. Насчет скорби ничего доложить не могу. Даже цвета не вижу. Помню лишь один глубокий, насквозь пронзивший меня всхлип, из-за которого я расплескал горькую жидкость в стаканчике, принесенном старшей медсестрой, так что пришлось послать нянечку за новой порцией. Потом я задремал над своим альбомом, а когда проснулся, в палате ничего не изменилось, разве что к жизни добавился очередной факт, с которым – как мне сейчас кажется – я успел смириться, испив из бездонного колодезя смиренномудрия.
Совсем без посетителей меня тоже не оставили. Наведался высоченный пастырь; беспомощно моргая, постоял возле моей койки. Вручил мне пирог, испеченный его экономкой, засим шаркающей походкой удалился восвояси, возведя очи к потолку и налетев на дверной косяк. Приходил и церковный сторож. Ерзая на краешке стула возле койки, он все пытался завести разговор, но ему так давно не приходилось иметь дело с детьми – если не считать изгнания их из храма, если они уж очень шумели, – что он не знал, как к этому подступиться. При дневном свете он оказался помятым человечишкой в черных одеяниях своей профессии и с черным котелком. Сидеть с покрытой головой в палате ему, видно, было неловко, так что котелок он снял, положил на койку, затем переложил на тумбочку, затем снова взял в руки, будто был уверен, что рано или поздно отыщет-таки местечко, где черная шляпа и в больнице найдет приличествующее ей место. Он привык к ритуалам, даже, наверное, к точной науке символов. У него был высокий лоб с залысинами, брови отсутствовали, а усы очень походили на те, что носил наш постоялец, и отличались только цветом. Остатки растительности на голове были черными жиденькими прядями зачесаны поперек лысой макушки. Я стеснялся его смущения и озабоченности. Говорил он со мной как со взрослым, так что постигнуть смысл его запутанного рассказа мне не удалось. Что он имел в виду – непонятно; изредка я улавливал что-то знакомое, однако почти всякий раз неверно это истолковывал. На нас ополчилась одна клика, сказал он, и я тут же вообразил себе тайное общество. В храме стали появляться какие-то горлопаны: устроятся в задних рядах и давай выкрикивать, прямо во время службы. Факт сам по себе прискорбный, однако они зашли еще дальше. Кое-кто – не хотелось бы называть имен, потому что прямых улик нет, а в суде требуют приводить доказательства под присягой, – так вот, кое-кто повадился глухими ночами лазать в храм и портить там убранство, срывать занавеси – а все оттого, что они решили, будто высокая церковь слишком уж вознеслась[8]. Мне вспомнилась охапка прямоугольников, парящих в головокружительной вышине над алтарем, и я подумал, что понял, о чем идет речь. Тут сторож сказал, дескать, пастор всегда принадлежал к высоким, а в последние годы и того паче; отец Ансельм – сиречь наш викарий – оказался личностью столь же высокого склада, если не сказать больше… И вообще, заявил сторож, он бы нисколечко не удивился, если б в один прекрасный день…
Здесь он осекся, давая мне возможность предаться досужим размышлениям о том, до каких эмпиреев может дотянуться человек и что случится, когда дальше расти будет некуда. Потому что если б викарий был столь же высок, как и пастор, то, встав посреди ковровой дорожки, он бы головой погрузился во мрак. Сторож все болтал, но я перестал его слушать. Повествования про ниши для книг и дароносиц, рассказы про ризы, образы, убранство и кадильщиков пролетали мимо моих ушей. Зато мой мысленный взор был занят созерцанием полутемного храма, битком набитого долговязым клиром.
Тут я сообразил, что сторож говорит уже о другом – о том, как услышал нашу с Филипом возню в церкви. По привычке он включал свет в самый последний момент; если, скажем, леди Кросби дожидалась исповеди, он тоже не зажигал освещение, пока она не уйдет. Так распорядился отец Ансельм. Да и по вечерам он почти никогда не включал свет, потому как не знал другого способа подловить тех негодяев. А когда заслышал нас, то решил убедиться наверняка. Вооружился фонариком и выскользнул из ризницы, а оттуда – шмыг на хоры. А когда увидел, что это всего лишь какой-то шкодник, страшно разозлился.
Гм, любопытно. Какой милый человек, в подробностях изложил мне, как было дело: по стеночке через хоры, потом подкрался на цыпочках… Неплохо сработано; ловили меня по всем правилам.
Сторож переложил котелок с койки на тумбочку. Его речь убыстрилась. Конечно, я, должно быть, намаялся со своим ухом, но ведь он не знал, – понимаешь, да? – опять же эти мерзавцы…
Он умолк. Сидел весь красный. С землистым оттенком. Вытянул правую руку.
– Да если б я знал, что такое случится, я б себе лучше руку оттяпал. Прости, сынок, я даже передать не могу…
Прощение – радость почище геометрии. С тех пор я это понял, воспринял как крупицу естествознания жизни. Это воистину целительный акт, вспышка света. Прощение неподдельно и точно, как эстетическое наслаждение; оно не мягкотело или дрябло, а, напротив, кристально чисто и крепко. Это знак и печать взрослости под стать деянию того человека, который с распростертыми руками собрал все копья собственным телом[9]. Однако святая простота не умеет распознавать вред, и вот отчего правы жуткие народные поговорки. Наивный простак не может простить обиду, потому что он ее даже не видит. И это я тоже считаю крупицей естествознания. Природа нашей Вселенной такова, что сильный и кристально чистый поступок взрослого человека залечивает рану и разглаживает рубец – хотя и не в дне сегодняшнем, а в грядущем. Рана, которая могла продолжать кровоточить и гноиться, превращается в здоровую плоть, а самого акта исцеления вроде как и не было. Да, но как святая простота может в этом разобраться?
Так что же втолковывал мне церковный сторож? Неужто просил прощения за всю эту эпопею, начиная с момента, когда мы с Филипом состряпали свой план? Но ведь он не знал всей правды… по крайней мере, я на это рассчитывал. Может, он сожалел о том, что мальчишки – бесенята и что их наглый и лютый мир сокрушит высокие стены авторитетов и власти? Зримая мне правда в том и состояла, что мир взрослых врезал мне по заслугам, за сознательно совершенное дерзкое и безнравственное деяние. Скорее из туманных образов, а не силой мысли я вывел, насколько взвешенной и точно отмеренной была обрушенная на меня кара. Алтарь я оплевал отнюдь не вдоль и поперек: слюны не хватило. Но я-то собирался на него помочиться. Мой ум съежился от страха за последствия, которые могли меня ждать, если б я не успел троекратно облегчиться на пути к храму. Взрослых за такое вешают, а шкодники отделываются розгами. Мой трезвый и благодарный взгляд отметил точную параллель между деянием и воздаянием. И чего мне тут прощать?
Сторож так и продолжал сидеть с вытянутой рукой. Я ее внимательно осмотрел, взглянул ему в лицо и решил подождать.
8
«Высокая церковь» – направление в англиканской церкви, тяготеющее к католицизму, придает большое значение обрядности, авторитету духовенства и т. д., в то время как «низкая церковь», напротив, сторонится ритуальности, а «широкая церковь» выступает за расширенное толкование церковных догматов.
9
Швейцарский рыцарь Арнольд фон Винкельрид в битве при Земпахе (1386) своим телом пробил брешь в строю австрийских копейщиков, и, как гласит легенда, благодаря этому подвигу Швейцария обрела независимость от Габсбургов.