Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 13 из 32

– Фил, я уже три раза успел… как ты не понимаешь? Не смогу я больше!

Филип поносил меня из темноты, поносил вяло, подло и искусно – по-братски.

– Ну ладно. Обдать не выйдет, зато могу плюнуть.

Я вернулся обратно сквозь горячий воздух, и латунный орел не удостоил меня вниманием. Хотя наступил вечер, было скорее светло, чем темно: достаточно, чтобы разглядеть высокие загородки резного дуба по обеим сторонам, напрестольный покров, черно-серый узор в каменной кладке пола. Я встал поближе к нижней ступени – насколько осмелился, – но во рту тоже пересохло, и я, сам того не желая, был за это благодарен. Отчаянно и законопослушно я ухватился за надежду на очередную осечку.

Наклонившись вперед под круженье зеленых огоньков, я орально испражнился – громко, чтобы и Филипу было слышно:

– Тьфу, тьфу, тьфу!

По правую руку взорвалась Вселенная. В правом ухе взревело. Ракеты, водопады огней, огненные колеса – и я уже шарил по камню. Сверху меня залил яркий свет циклопьего глаза.

– Ах ты, бесенок!

Я машинально попытался взгромоздить свое тело на ноги, но они разъезжались, и я вновь рухнул пред гневным оком. Сквозь пение и рев был слышен только один естественный звук.

Бах. Бабах.

Меня повлекло по каменному полу, а глаз танцевал снопом света на резном дереве, книгах и блестящей ткани. Сторож держал меня цепко и, затащив в ризницу, включил свет. Хоть меня и взяли с поличным, я не сумел блеснуть ни дерзостью, ни стоицизмом Черной Руки, когда его разоблачил Секстон Блейк на пару с Тинкером. Пол и потолок не могли меж собой договориться, где верх, а где низ. Сторож в буквальном смысле загнал меня в угол, а когда разжал пальцы, я бескостным мешком осел по стеночке. Жизнь резко перестраивалась. С одной стороны моей головы ее было больше, чем с другой, и она не предвещала ничего хорошего. Небо, полное отдаленного шума, в котором с беспредельной скоростью мчались звезды, влезало в меня справа. Бесконечность, мрак и космос вторглись на мой островок. Что же касается остатков моей нормальности, они осмотрели светильник, деревянный ларь, белые ризы на вешалке и латунный крест, кинули взгляд сквозь арку и увидели, что сейчас там светло. Сей мир ужаса и громовержения оказался всего лишь церковью, где шла подготовка к вечерней службе. На сторожа я не смотрел и не помню, каким было его лицо в ту минуту; я видел лишь черные брюки да сверкающие башмаки – ибо я в любую секунду мог свалиться с пола и расшибиться о потолок возле одинокой электролампочки. В арке возникла какая-то бледная дама с целым ворохом цветов, и сторож пустился в многословные объяснения, именуя ее «мадам». Предметом их беседы был я, к этому времени уже сидевший на низком табурете и изучавший даму одной половиной головы, потому что с противоположной стороны, через пробитую в моем черепе дырку, я инспектировал Вселенную. Сторож сказал, что я, дескать, «один из них». И что же ему прикажете делать? Надобна помощь, ведь вон до чего дошло, а храм теперь придется запирать. Бледная дама, свысока оглядев меня через континенты и океаны, ответила, что решать должен пастор. Тогда сторож отворил еще одну дверь и по щебенке повел меня сквозь темноту, приговаривая, что по мне розги плачут и, будь его воля, он бы мне всыпал, – ох уж эти мальчишки! Сущие бесенята, и с каждым днем все гаже, как весь этот мир, и куда он только катится, пес его знает, и никто этого не знает… Щебенка была зыбучей, как свежая пашня, а ноги мои потеряли всю прыть, так что я помалкивал и просто старался не упасть. Затем выяснилось, что сторож держит меня за руку, а вовсе не за ухо, а вскоре даже наклонился ближе, ухватив под локоть и за пояс. И болтал без передыху. Мы подошли к еще одной двери, и нам ее открыла очередная бледная дама, но уже без цветов, а сторож все не унимался. Мы поднялись по каким-то ступенькам, пересекли лестничную площадку и оказались перед внушительной дверью. Ведущей в сортир, потому что я слышал, как кто-то там тужится:

– О-ох! А-ах!

Сторож постучался, за дверью скрипнули половицы.

– Да входите же, входите! Что у вас?

По ковру без конца и края мы прошли в темную комнату. Посредине стоял приходской священник. До того высокий, что казалось, он макушкой врастал в сводчатые тени. Со странным безразличием и бесстрашием я оглядел все, что было мне доступно. Ближе всего, как раз напротив моей физиономии, располагались пасторские брюки со стрелочкой до колен, выше которых штанины пузырились и лоснились как черное стекло. Вновь два человека принялись надо мной спорить в выражениях, скользивших мимо моего внимания, ничего для меня не значивших и позабытых. Зато беспокоило и озадачивало нечто совершенно иное: меня все время заваливало набок. Даже хотелось встать на колени, но не из-за пастора, а потому что, если сжаться в комок, я, пожалуй, наконец перестал бы задаваться абсурдным вопросом: «А где здесь верх?». Понятно было одно: пастор отказывался что-то такое делать, а сторож его уговаривал.

Потом священник громко и, как мне сейчас кажется, с ноткой отчаяния промолвил:

– Ну хорошо, Дженнер. Так и быть. Если мне никуда не деться от посягательств…

Мы остались с ним наедине. Он отошел к потухшему камину, уселся в кресло, как в материнское лоно.



– Подойди.

Осторожно переступая по ковру, я добрался до подлокотника и встал рядом. Пастор подался вперед, наклонившись чуть ли не до своего черного колена, и окинул меня изучающим взглядом с макушки до пят, затем с пят до макушки и, наконец, остановился на моем лице.

Медленно и рассеянно он проговорил:

– Тебе бы умываться почаще, вышел бы прелестный ребенок.

Тут пастор стиснул подлокотники и вжался в кресло, словно почуял могильный холод. Увидев, что он хочет держаться от меня подальше, я стыдливо потупился от девчоночьего слова «прелестный» и моей грязи. Мы погрузились в долгое молчание, а я вдруг обратил внимание, что его узкие туфли повернуты носками внутрь. По правую руку от меня все так же ревела нафаршированная звездами Вселенная.

– Кто подбил тебя на эту мерзость?

Филип, конечно.

– Ты еще маленький и не мог сам до такого додуматься.

Бедняга. Я мельком глянул вверх, взвесил сложность объяснений, увидел, что это мне не вытянуть, и сдался.

– Назови имя этого человека, и я тебя отпущу.

Да не было никакого человека. А лишь Филип Арнольд и Сэмми Маунтджой.

– Почему ты это сделал?

Почему, почему… Да потому.

– Но ты же должен знать!

Ну конечно, я знал. Перед глазами так и стояла карта всей операции, что довела меня до этого рубежа, – о, я видел ее в мельчайших деталях. А деяние свое совершил потому, что Филип, побеседовав с еще одним священнослужителем, возомнил, будто в церкви содержится больше щекочущих нервы приключений, нежели в синематографе; потому что я был изгоем и не мог не делать больно из дерзости; потому что парнишка, врезавший Джонни Спрэггу так, что его мать помчалась жаловаться директору, был обязан поддерживать собственное реноме; и наконец, потому, что вконец иссяк, успев троекратно справить нужду под напев звезд. Я много чего знал… Знал, что мне полагалось бы учинить жуткий, по-взрослому въедливый допрос. Знал, что никогда не стану таким высоким и величавым, как он. Знал, что он никогда не был ребенком, что мы с ним разнородные создания, пребывающие в своем предписанном и неизменном месте. Знал, что вопросы будут точны, но бессмысленны, потому как их задают из чуждого мне мира, и на них не получится ответить. Они будут справедливыми, высокопарными и невозможными, эти вопросы из-за высокой ограды. Я по наитию знал: задавать такие вопросы – все равно что вычерпать воду ситом или ущипнуть тень; подобная интуиция – одна из горчайших бед детства.

– Ну так кто же тебя подучил?

Ибо так заведено, что, когда рассеиваются чары, призрачные враги, пираты и разбойники с большой дороги, воры, ковбои, славные люди и люди дурные, ты остаешься один на один с жестокой реальностью: с голосом взрослого человека в четырех всамделишных стенах. Вот где стражи порядка и сотрудники службы пробации, учителя и родители ломают цельность нашего простодушия. Герой низвергнут, скулит и беззащитен – пустое место, да и только.