Страница 6 из 18
После разгрома Наполеона царство Польское вошло в состав Российской империи. Однако нынешнею зимой Сейм взбунтовался и провозгласил независимость Польши, а Николая Павловича и его семью лишил права на польский престол. Наместник – брат государя, великий князь Константин Павлович, – вынужден был бежать из Варшавы, и началась война с мятежниками, которая вполне могла перерасти в европейскую войну.
– Вопрос о Польше решается легко, – принялся рассуждать Пушкин, широко жестикулируя и прохаживаясь перед гостями. – Её может спасти лишь чудо, а чудес не бывает. Её спасение в отчаянии, una salus nullam sperare salutem: единственное спасение в том, чтобы перестать надеяться на спасение, а это бессмыслица. Только судорожный и всеобщий подъём мог бы дать полякам какую-либо надежду. Бунтующая молодёжь права, но одержат верх умеренные. Мы получим Варшавскую губернию, что следовало осуществить уже лет тридцать назад.
– Вряд ли это будет так просто, – подал голос Гоголь, и Толстой поддержал его, обратившись к хозяину дома:
– Ты, Пушкин, пороху не нюхал и в Польше не бывал. А Дубровский недавно оттуда… Владимир Андреевич, что скажете? Хорошо ли воюют поляки?
– Пожалуй, без отчаяния, – ответил Дубровский, – но с подъёмом. Героев у них в достатке.
– Может, вы и Скржинецкого видели? – Пушкин сердито насупился и продолжал полыхать щеками, уязвлённый напоминанием о том, что никогда не носил военного мундира.
Статским из его гостей был только Гоголь: граф Толстой повоевал в своей жизни за троих и окончил службу в чине полковника; здоровяк Нащокин служил сперва в кавалергардах, после в кирасирах и вышел в отставку гвардии поручиком, а штабс-капитан Жуковский имел орден Святой Анны второй степени за геройское участие в Бородинской битве.
Упоминание командующего поляков, генерала Яна Скржинецкого, заставило Дубровского по привычке потеребить усики. Обижать Пушкина поручику не хотелось.
– Правда ваша, – спокойно сказал он, – я видел его под Остроленкой. Генерал прискакал на белой лошади, пересел на другую, бурую и стал командовать. Метался по фронту, пока наши не ранили его пулей в плечо. Тогда он уронил палаш и сам выпал из седла. Свита к нему кинулась, потом смотрю – снова на лошадь сажают. Он был уже без оружия, зато запел, и кругом подхватили… «Ещё Польска не згине́ла», это гимн у них… Но в ту самую минуту другая пуля убила в свите майора, и песня умолкла. А немного погодя мне тоже перепало, – Дубровский приподнял руку, висевшую на перевязи, и признался: – Жуть берёт, когда вокруг пальба, крики, лязг, топот – и вдруг песня…
– Всё это хорошо в поэтическом отношении, – продолжал упорствовать Пушкин. – Но всё-таки их надобно задушить, и наша медленность мучительна… Василий Андреевич, что ж вы молчите?
Жуковский по близости своей к императору знал многое и порою рассказывал Пушкину об антирусских выступлениях в палате депутатов Франции, о демонстрациях в поддержку поляков перед посольством России в Париже… Поэт ждал от него поддержки, но Василий Андреевич так и не отозвался, поэтому Пушкин продолжил:
– Для нас мятеж Польши есть дело семейственное, господа! Это старинная, наследственная распря. Мы не можем судить её по впечатлениям европейским, каков бы ни был, впрочем, наш образ мыслей. Конечно, выгода почти всех правительств держаться в подобном случае правила non-intervention, то есть избегать в чужом пиру похмелья. Но народы, господа! – народы так и рвутся, так и лают. Того и гляди, навяжется на нас Европа. Счастье ещё, что мы прошлого году не вмешались в последнюю французскую передрягу с их революцией! А то был бы долг платежом красен… Варшаву надо взять, и как можно скорее!
Он горячился всё больше и больше, а пальцы с длинными ногтями всё резче полосовали воздух.
– Бог с тобою, Александр Сергеевич! Послушай сам, что ты говоришь, – с недовольством прервал его Толстой. – У кого мы должны взять Варшаву? Что это за взятие, что за слова без мысли?!
– Ваше сиятельство, господа, не будем ссориться, – взмолился Гоголь, но Пушкин только махнул на него рукой и повторил:
– Варшаву надо взять! Поляки будут разбиты, а французы медлят ещё больше нашего и опоздают с интервенцией. Но если заварится общая, европейская война, то, право, буду сожалеть о своей женитьбе… – Он вдруг осёкся и закончил речь совсем другим тоном: – …разве что жену приторо́чу к седлу и с нею вместе стану проситься в армию. Как погуляли, mon chéri?
Пушкин пошёл ко входу, протягивая руки навстречу совсем ещё молодой, изумительно красивой женщине, которая появилась в дверях. Мужчины дружно встали из кресел, а Дубровский обратил внимание, что Наталья Николаевна много выше своего супруга: тёмные волосы, уложенные на темени высокою кичкой, ещё прибавляли ей росту.
– Я женат и счастлив, господа! – объявил Пушкин. – Одно желание моё, чтоб ничего в моей жизни не изменилось – лучшего не дождусь!
Война и политика оказались мигом забыты. Просиявший хозяин дома, упиваясь красотою своей Натали, говорил теперь о том, как её представили императрице, как та пришла в восхищение и как чету Пушкиных теперь приглашают ко двору…
– Скоро будем обедать, потом Гоголь почитает, а ты пока сыграй нам что-нибудь, – попросил он, и Наталья Николаевна с охотою села за маленький кабинетный рояль, стоявший здесь же в гостиной.
Тонкие пальцы побежали по клавишам – и словно тёплый летний дождь часто-часто забарабанил белой летней ночью по карнизам и листьям густой сирени в парке. Дубровский, как многие офицеры гвардии, сам недурно играл на фортепьяно и на гитаре. Он тут же узнал чарующую мелодию: минорный вальс Грибоедова – пожалуй, первый вальс российского сочинения – обволакивал и погружал в мягкую светлую грусть. Глаза слушателей подёрнулись туманом, а когда звуки музыки стихли, мужчины ещё немного сидели в тишине и лишь после зааплодировали.
– Ах, какой был композитор… – вздохнул Пушкин, подойдя к жене и целуя у нее руку. – И поэт какой! – Он оборотился к гостям. – Я не рассказывал, как встретил гроб с его телом по пути в Арзрум?.. Дорога в горах крутая, едем осторожно, вдруг навстречу – два вола тянут арбу, и при ней верхами едут несколько грузин. Поравнялись, я спрашиваю: «Вы откуда?» Отвечают: «Из Тегерана». – «Что везёте?» – «Какого-то грибоеда»… Они его даже не знали, представьте себе!
Простой, но сытный обед за разговорами пролетел незаметно, а после все вернулись в гостиную, чтобы послушать Гоголя. Хозяин дома не уставал его нахваливать, и похвалы эти оказались заслуженными. Николай Васильевич вооружился стопкою густо исписанных листов, прочистил горло и неожиданно звучным голосом начал:
Так вы хотите, чтобы я вам ещё рассказал про деда? Пожалуй, почему же не потешить прибауткой? Эх, старина, старина! Что за радость, что за разгулье падёт на сердце, когда услышишь про то, что давно-давно, и года ему и месяца нет, деялось на свете!
Гоголь то взглядывал в свои записки, то с хитрецою и чёртиками в прищуренных глазах озирал слушателей. Он словно не читал, а в самом деле рассказывал – драматично и в то же время на диво просто, как самым близким и задушевным друзьям.
Один раз задумалось вельможному гетьману послать зачем-то к царице грамоту. Тогдашний полковой писарь, – вот нелёгкая его возьми, и прозвища не вспомню… Вискряк не Вискряк, Мотузочка не Мотузочка, Голопуцек не Голопуцек… знаю только, что как-то чудно начинается мудрёное прозвище, – позвал к себе деда и сказал ему, что, вот, наряжает его сам гетьман гонцом с грамотою к царице…
Дубровский был заворожён с первых слов и дивился произошедшей перемене. Перед слушателями сидел уже не застенчивый молоденький провинциал, но талантливый актёр. Гоголь живо преображался в каждого из своих героев, меняясь даже в лице и повадках, и мягкий малоросский выговор лишь придавал ему очарования.
Ахнул дед, разглядевши хорошенько: что за чудища! рожи на роже, как говорится, не видно. Ведьм такая гибель, как случается иногда на Рождество выпадет снегу: разряжены, размазаны, словно панночки на ярмарке. И все, сколько ни было их там, как хмельные, отплясывали какого-то чертовского тропака. Пыль подняли Боже упаси какую! Дрожь бы проняла крещёного человека при одном виде, как высоко скакало бесовское племя. На деда, несмотря на весь страх, смех напал, когда увидел, как черти с собачьими мордами, на немецких ножках, вертя хвостами, увивались около ведьм, будто парни около красных девушек; а музыканты тузили себя в щёки кулаками, словно в бубны, и свистали носами, как в валторны…