Страница 8 из 12
На работе во время перерыва на ланч я обычно дремала часик в кладовке под лестницей. «Дремала» – детское слово, но именно так и было. Тональность моего ночного сна часто менялась и отличалась непредсказуемостью, но всякий раз, когда ложилась вздремнуть в кладовке, я проваливалась прямо в черную пустоту, бескрайнее пространство небытия. В том пространстве я не ощущала ни испуга, ни подъема. У меня не было никаких снов. Никаких мыслей. Если бы у меня появилась какая-то мысль, я бы ее услышала, и ее звук вновь и вновь отзывался бы эхом, пока не исчез, поглощенный тьмой. Но ответа на нее не требовалось. Никакой пустой беседы с самой собой. Все было спокойно и мирно. Отверстие в шкафу обеспечивало стабильный приток воздуха, подхватывавшего запах свежего белья из соседнего отеля. Работы никакой не было, ничего, на что мне пришлось бы реагировать, тратить усилия, вообще ничего. И все же я сознавала небытие. Иногда мне снилось, что я просыпаюсь, и я чувствовала себя хорошо. Была почти счастлива.
Но реальное пробуждение было ужасным. Вся жизнь проносилась перед моим взором наихудшим образом, мозг сам собой наполнялся отвратительными воспоминаниями, и каждая мелочь приводила меня туда, где я была. Я пыталась припомнить что-то еще – более удачную версию, может, счастливую историю или просто такую же неудачную, но иную жизнь, которая все же была бы другой в этом новом варианте, – но это никогда не срабатывало. Я всегда оставалась собой. Иногда я просыпалась с мокрым от слез лицом. Хотя на самом деле я плакала только раз, когда будильник в моем сотовом вытащил меня из небытия. Тогда мне пришлось вскарабкаться вверх по лестнице, взять кофе на крошечной кухне и стереть из уголков глаз песчинки и грязь. Я всегда медленно приспосабливалась к флуоресцентному освещению.
Примерно год у нас с Наташей все шло хорошо. Больше всего ее расстроило то, что я заказала неправильные ручки.
– Почему у нас такие дешевые, скрипучие ручки? Они слишком громко скрипят. Неужели ты не слышишь? – Глядя с упреком, она встала передо мной.
– Извини, Наташа, – проговорила я. – Завтра я закажу другие, более тихие.
– Курьер «Федэкс» уже доставил почту?
Я редко могла ответить на такой вопрос.
Когда стала бывать у доктора Таттл, я спала в рабочие дни по четырнадцать-пятнадцать часов плюс еще час во время обеденного перерыва. В выходные я пробуждалась лишь на несколько часов. Да и в часы бодрствования я не совсем просыпалась, а пребывала в тумане, находясь между реальностью и сном. На работе я была ленивой, неряшливой, бестолковой, пустой. Мне это нравилось, но что-то делать стало проблематичным. Когда люди что-то говорили, мне приходилось мысленно повторять сказанное, чтобы смысл дошел до сознания. Я пожаловалась доктору Таттл на трудности с концентрацией внимания. Она сказала, что это, вероятно, из-за «тумана в мозгах».
– Ты достаточно много спишь? – спрашивала доктор Таттл каждую неделю, когда я приходила к ней.
– Так, с трудом, – отвечала я неизменно. – Эти препараты почти не уменьшают мою тревогу.
– Съедай банку нута, – советовала она. – Его еще называют турецким горохом. И попробуй вот это. – Она что-то нацарапала в своем блокноте с бланками. Диапазон лекарств, которые я потребляла, был впечатляющим. Доктор Таттл объяснила, как можно довести до максимума страховое покрытие. Надо сначала выписывать лекарства, уменьшающие побочное действие, и уж потом переходить непосредственно к тем, которые облегчают мои симптомы, – в моем случае это «изнурительная усталость вследствие эмоциональной слабости, плюс бессонница, что вызывает мягкий психоз и агрессию». Вот что она собиралась написать. Свой метод она называла экопрограммированием и говорила, что пишет статью, которая скоро появится «в гамбургском журнале». Так что она давала мне таблетки, которые были направлены против мигрени, предотвращали судороги, лечили синдром беспокойных ног и потерю слуха. Эти лекарства должны были расслабить меня настолько, чтобы я могла хоть в какой-то мере обрести «крайне необходимый покой».
Однажды в марте 2000 года я вернулась к своему столу в «Дукате» после полуденного визита в бездонную пропасть в кладовке и нашла то, что могло осветить дорожку к моему вероятному увольнению. «Спать надо ночью, – гласила записка, привет от Наташи. – Это рабочее место». Я не могу винить Наташу за желание уволить меня. К тому времени я спала на работе уже год. Последние несколько месяцев я перестала нормально одеваться. Я сидела за столом в толстовке с капюшоном и с макияжем трехдневной давности, размазанным вокруг глаз. Я все теряла, все путала. Я никуда не годилась. Я могла запланировать что-то и сделать совершенно противоположное. Я все портила. Практиканты встряхивали меня, напоминали, что я велела им сделать. «Что дальше?»
Что дальше? Я понятия не имела.
Наташа стала это замечать. Моя сонливость была удобна для общения с посетителями галереи, но не в тех случаях, когда требовалось расписаться за посылку или заметить, что кто-то пришел с собакой и та оставила отпечатки лап по всему полу. Такое случалось несколько раз. Кто-то проливал латте. Студенты-искусствоведы трогали руками картины, один раз даже поменяли местами инсталляцию из тонких CD-футляров у Джеррода Харви, сложив слово «хакер». Я заметила это и просто перемешала пластиковые футляры. Все обошлось. Но когда в заднем зале однажды днем расположилась бездомная тетка, Наташа об этом узнала. Я понятия не имела, сколько там просидела та женщина. Возможно, посетители принимали ее за элемент инсталляции. В конце концов, я заплатила ей пятьдесят баксов из лежавшей в галерее мелочи, чтобы она ушла. Наташа не могла скрыть раздражения.
– Когда сюда приходят люди, ты должна общаться с ними от моего имени и произвести впечатление. Ты знаешь, что на прошлой неделе тут был Артур Шиллинг? Он мне только что звонил. – Она наверняка считала, что я сижу на наркотиках.
– Кто?
– Господи. Изучай списки. Изучай фотографии известных мастеров, – воскликнула она. – Где упаковочный лист для барона? – Et cetera, et cetera.
Этой весной галерея устроила первый соло-вернисаж Пин Си – «Боувоувоу», – и Наташа следила за всеми деталями. Вероятно, она уволила бы меня раньше, если бы не была сильно занята.
Я как могла демонстрировала интерес и скрывала свой ужас, когда Наташа рассуждала о «собачьих экспонатах» Пин Си. Он таксидермировал породистых собак: пуделя, шпица, шотландского терьера, черного лабрадора, таксу. Даже маленького щенка сибирской хаски. Он долго работал над этим. Они с Наташей сблизились, поскольку его эякуляционные картины отлично продавались.
Во время инсталляции я подслушала, как один из практикантов шептал электрику:
– Ходят слухи, что художник берет собак щенками, выращивает их, потом убивает, когда они достигают определенного роста. Он запирает животных в большую морозильную камеру, потому что это самый гуманный метод эвтаназии, который не портит их экстерьер. Когда они оттаивают, он может зафиксировать их в любой позе, как захочет.
– Почему же он не травит их, не ломает шею?
Мне показалось, что такие слухи недалеки от действительности.
Когда собаки были установлены, провода подсоединены, вся электрика включена в сеть, Наташа погасила свет и включила каждую собаку. Из глаз несчастных выстрелили красные лазеры. Я гладила черного лабрадора, пока уборщицы подметали выпавшую собачью шерсть. Его морда была шелковистой и холодной.
– Пожалуйста, не надо гладить, – неожиданно сказал в темноте Пин Си.
Наташа взяла его за руку и принялась ворковать, что она готова к парочке протестов общества защиты животных и к статье в «Нью-Йорк таймс», что информационный шум дороже золота. Пин Си бесстрастно кивал.
В день открытия я притворилась больной. Казалось, Наташе было все равно. Она посадила на мое место Анжелику, анорексичную старшекурсницу Нью-Йоркского университета. Шоу имело «брутальный успех». Как написал один критик, «жестоко и забавно». Другой заметил, что работы Пин Си «знаменуют конец священного в искусстве. Этот извращенный ублюдок вытаскивает на свет дерьмо. Его уже называют новым Марселем Дюшаном. Но представляет ли интерес его вонь?».