Страница 31 из 37
Еще раза два сжимал меня страх, кружа голову и лишая силы, но до гнезда я все же добрался. Передохнув, не опуская глаза, я отыскал взглядом входное отверстие и, покрепче охватив ствол дерева ногами и левой рукой, решил проверить, есть ли в гнезде яйца. Округлый шар хвороста мешал тому, и пришлось изрядно отстраняться от дерева, чтобы нащупать твердые, тепловатые яйца на мягкой подстилке. Одну за одной я начал опускать их за пазуху, как наставлял Паша, и, выбрав все, стал слезать, не глядя ни вниз, ни по сторонам. Приближаться к земле было куда отраднее, чем лезть вверх. С нижних сучьев я прыгнул на мягкий слой прошлогодних листьев.
Только Паша понял моё состояние – он-то через это уже проходил.
– С тобой и на войну можно, – только и произнес он.
– А где моё гнездо? – захорохорился Славик.
– Найдем и тебе, – благоразумно удержал его Паша. – Сейчас давайте солодки накопаем. Вот она, на поляне. Запоминайте – пригодиться. – Он показал на сухие, темно-коричневые стебли ни то кустарника, ни то жесткой травы и с натугой потянул один из стеблей – корень его отслоил дерн шага на два и ушел в глубину. – Видите, куда полез? Его теперь только лопатой и можно достать, да и то не весь. А нам и того, что откопаем, хватит…
Ощутимо пригревало. Дали подернулись маревом. От земли и от всего того, что высвечивало солнце, исходили тонкие запахи, взбадривали и волновали.
В тени ивняков Паша развел костерок, чтобы испечь набранные яйца и высушить Славикову одежду. Ему опять не повезло: сломалась сухая талина, и он, вместе с сорочьим гнездом, грохнулся в воду. Хорошо, что низко было.
– Ты в самый жар их не кидай, – поучал меня Паша, когда я стал выкатывать зеленовато-пестрые яйца в угли, – полопаются. На краешек, в мелкие угли с золой прячь…
Отворачивая лицо от реденького дыма, я сделал так, как советовал друг.
Славик сидел на пеньке и жевал терпкую и сладкую солодку.
Паша суетился возле костра и сушил его одежду. Я смотрел на него с потаённым уважением и думал: «Повезло мне с другом – без Паши мы бы ничего не знали и ничего не добыли: ни сока, ни солодки, ни птичьих яиц… И лазить на высоту я бы не решился, не осилил бы того едкого страха, что наваливается там, над землей». Но вслух я спросил:
– Паш, а почему ты не любишь сорок и ворон? Гнезда их разоряешь?
Он и глаза не поднял от костерка.
– А вредные они, яйца у других птиц долбят, птенцов, да еще и воровки…
– Леня-яя, сыно-ок, – услышал я родной голос и проснулся.
Надо мной склонилась матушка. Её похудевшее лицо было грустным. Но серые глаза под черными, словно нарисованными бровями ласково лучились. Из-под платка выбились густые пряди темно-русых волос.
– Пора, сынок, вставать, – заметив, что я открыл глаза, произнесла она мягко и погладила меня по голове. – Мы все уже работаем, и тебе пора привыкать к труду. – От материнского прикосновения полностью прошел сон. На душе стало радостно и светло.
В избе буйствовало солнце. В короткое мгновенье я увидел его в боковые окна и отвернулся, одеваясь.
– Молоко на столе – ешь и к нам, в огород…
Утро было чудным! По небу растекались невероятные краски, утопая в пугающей глубине, и каждая крыша, каждая изгородь горели огненным наметом, и словно боясь спугнуть это чудное сияние, выстоялась звенящая тишина.
Торопясь, я прошел до открытых ворот и увидел черную, вскопанную лопатами землю. В середине огорода сгибались в работе дед с матушкой и Кольша, а Шура граблями собирала в кучки старую ботву и мусор, накопившийся за зиму.
– А, помощник явился. – Дед распрямился. – Бери вон грабли и помогай убирать ботву. Мы уже нагрелись. Видишь? – Он повернулся ко мне спиной – старенькая рубаха темнела от пота.
Взлохмаченная, красная от натуги, Шура поглядела на меня с каким-то укором, и Кольша не подмигнул, как обычно, и стыдно стало за свой долгий сон. С поспешной суетливостью схватил я лежавшие у плетня свободные грабли и принялся орудовать ими, как это делала Шура.
На первых минутах было не тяжело отрывать высушенную еще по осени, слежавшуюся картофельную ботву, но уже через некоторое время заныли руки и грабли стали почти неподъемными.
На дальних пряслах изводилась в пении какая-то птичка с оранжево-синим нагрудником. Она то вспархивала, мельтеша крыльями, то стремительно бежала по верхней жердочке, поставив хвост торчком. Легкая зависть к маленькой задорнице щекотнула меня: ни работы ей, ни заботы… Но я понимал, что на этой освобожденной мною и вскопанной взрослыми земле вырастут овощи, и в первую голову – картошка, без которой не пережить долгую зиму, и упирался до дрожи в коленях, ломоты в руках.
– Перекурил бы, а то запалишься, – услышал я дедов голос и оглянулся. В спине что-то болезненно шевельнулось, в глаза полыхнул солнечный свет. Синеющее небо очистило взгляд от земной серости.
– Куда-то люди бегут! – тоже разогнувшись, произнес Кольша.
За огородом, в сторону пустыря, бежало несколько ребятишек и женщин.
– Что-то случилось, – встревожилась и матушка.
– А ну, узнай! – приказал дед. – Ноги у тебя резвые. С Шурой вон наперегонки.
И мы побежали вдоль длинной изгороди.
На пустыре, там, где летом буйствовали лопухи, толпились люди.
– Корова Танюхина в яму завалилась, – услышал я чей-то голос. И мы с Шурой пролезли вперед.
В глубокой яме с водой лежала вверх брюхом корова с круто подвернутой головой, растопыренными ногами, как бы устремленными к небу.
Неприятным холодком обнесло спину.
– Шею сломала и каюк, – предположил кто-то.
– Теперь горя хватят. В иное бы время другую купили, а теперь попробуй…
– Пораньше бы нашли – хоть мясо взяли, а сейчас – падаль.
– И как её угораздило?
– Может, на травку зеленую по краю погреба позарилась, да и земля под ней обвалилась…
Смерть, даже коровья, тронула остро, с горечью и страхом. «А как же там людей убивают?» – От хлесткой пронзительной мысли свело дыхание, потяжелели ноги. Воображение метнулось представить человека на месте коровы, но сорвалось, оттиснутое все тем же страхом, уплыло, растворилось в не цельных образах. Дальше смотреть и слушать не захотелось, и я, не найдя Шуру среди толпившихся людей, тихо двинулся назад.
Трепетное слово – косачиный ток долгое время билось у меня на слуху, распаляя воображение, и вот сбылось.
– Ночью на ток пойдем, – шепнул за ужином Кольша. – Так что ложимся пораньше, чтобы не проспать…
Какой там проспать? Под тонким одеялом меня долго потрясывал внутренний озноб, загадочные виденья наплывали одно за другим, мешая явь со сном: стены уснувшей избы расплылись, открывая дали и уводя мое затуманенное сознание в лесные просторы… Я и успокоиться не успел, поплыть по этим просторам, как почувствовал толчок в плечо:
– Поднимайся, пора!..
В окна тихой, пахнущей домашним очагом избы гляделась серая ночь, однотонная, без каких-либо внешних звуков. Но едва мы вкрадчивыми шажками выбрались на крыльцо, как отовсюду поплыли ясные и неясные голоса очарованных весной птиц. Ближе всех исходилась в песне обитательница нашего палисадника. Дальше – за околицей, на разливах, то и дело вскидывались в тревожных криках кулички, потаенно подавали призывы утки и гуси, и только непроглядный лес таинственно молчал.
Деревня спала, плавая в рассеянном свете рыхлой ночи, однообразно темная, непривычно раскинутая западшими среди близких рощиц проулками. Одно небо искрилось звездной россыпью, из мутного пространства которого нет-нет да и доносились нетерпеливые переклики перелетных птиц, шушукающие шумы их крыльев. То шли с юга тучевые стаи северных уток.
– Чернушки потянули, – вскидывая голову, с тихой радостью в голосе извещал меня Кольша. – Даже землю обдало воздухом – как скворцов!..
С особой чуткостью улавливал я все эти звуки и запечатлял в памяти расплывчатые контуры ночной околицы…
Лес встретил нас тишиной, прохладой, сыростью, терпкими запахами прели, оживших деревьев, кустарников, трав… Повсюду маслянисто темнела вода в колках, белесо бледнели лужи в низинах, с которых то и дело поднимались утки. Недовольно и лениво покрякивая, они растворялись в этой сонной мути.