Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 12 из 37



Мужик, бородатый с седеющей шевелюрой, легко оттолкнул деда, но махать кулаком перестал.

– Зауросила, скотина: брык, да брык, а мне её председатель на два часа дал. Хочу стожок перевести, пока время есть.

– Бить-то таким образом зачем? Да и не просто заупрямилась тягло, не без причины. Ты сбрую-то хорошо просмотрел?

– Да торопился…

Дед засунул руку под седелку и вытащил оттуда щепку.

– Вот тебе и причина.

Мужик тряхнул головой и хлопнул себя по ноге.

– Вот дурья башка! Сбруя-то в дровнике лежала. Щепка и зацепилась за потник в седелке. А я и не поглядел – бах на спину лошади. Ну, спасибо тебе, Данилка, а то бы в самом деле изувечил скотину. – Он, торопясь, сел в телегу и тронул вожжи. Лошадь взяла с места рысцой.

– Этот Прохор Доманин – мужик не плохой и особой силы, – глядя на удаляющуюся повозку, заметил дед, – только вспыльчивый, с чудинкой. Поехал он как-то в Канавное, на мельницу. – Дед поднял косу, отряхнулся. – А очередь – бричек с полдесятка. Он к мужикам: пропустите, мол, без очереди – у меня всего один мешок и торопиться надо с подготовкой к свадьбе, сына женю. «Ну, раз такое веселое дело, чего же не пропустить с одним мешком-то». А у Прохора мешок из матрасовки сшит – в нём обычных мешков не меньше трех, и зерна пудов на десять. Поднял Доманин свой мешок из телеги – мужики и ахнули. Да слово дадено – назад не вернешь. Стал Прохор подниматься по лестнице наверх, к засыпной воронке – та и закачалась. Едва не рухнула.

– А сколько это: десять пудов? – проявил я интерес к рассказу.

– Пуд – шестнадцать килограммов. – Дед усмехнулся. – Вот и кумекай.

Я «скумекал», скорее интуитивно, чем подсчетом…

– Разве человек столько поднимет?

– Смотря какой. – Дед помедлил. – Обычный – вряд ли. Я бы тоже на спину не закинул. Разве что от земли приподнял. А вот Прохор даже на лестницу с такой тяжестью поднялся, и, думаю, что это для него не край. Еще при единоличной жизни вез он дрова по осени, а телега в хляби застряла. Лошадь тужилась, тужилась, дергала постромки, а возок не подается. Прохору свою-то лошадь жалко. Распряг он её, и в оглобли – вытянул телегу, да ещё и посетовал: «Сам, мол, едва справился, а хотел, чтобы лошадь вывезла». Вот так-то…

По утрам уже становилось прохладно. С кочковатого болота, уходящего в западинах к самому озеру, наползали туманы, оседали на травах обильными росами, темнили влагой заборы и надворные постройки, уплотняли пыль на раскатанной телегами дороге. Глухо текли звуки с ближних полей – разгоралась страда. В столь горячее время нарядили и деда возить зерно от комбайна. А как не покататься на пароконной бричке с емким деревянным корытом, не поглядеть на трактор с комбайном, на уходящее к дальним лесам пшеничное поле?! Уселся и я рядом с дедом, на кучерскую доску. Замелькали внизу лошадиные ноги: взад-вперед, взад-вперед – будто заводные, затрепыхались в легком перехлесте длинные хвосты, затряслась упряжь, притороченная к дышлу, и телега мелко запрыгала на неровностях дороги.

За деревней открылось желтое поле пшеницы, взбегающее на ближнюю гриву, втянуло в себя узкую дорогу, словно прорубленную в высоких хлебах и зияющую щербинкой на самом гребне возвышения. Слабый ветерок прокатывался волнами по этому безбрежью, и тогда вдали цвет поля менялся в плавных переливах: светлел или темнел, отливал то палевой накипью, то оранжевым росплеском.

– Уродился хлебушек, – с особой теплотой в голосе, любовался дед житом, – он сейчас нужнее нужного: вон сколько наших людей воюют и всех накормить надо. Погода постоит – так за месяц и управимся…



А мне вдруг подумалось, что, может быть, и отцу моему перепадет краюха хлеба, испеченного из муки, намолотой из этой пшеницы, и как-то потеплело в груди, острее поплыл взгляд над распахнутым желто-зеленым раздольем.

С бугра открылся дальний край поля, от которого медленно плыла длинная сцепка машин. Послышался монотонный рокот моторов. Дед поторопил лошадей, хлестанув их вожжами.

Большой гусеничный трактор, без кабины, с железной бочкой наверху, тянул высокий и длинный комбайн красного цвета. Множество всяких колесиков, звездочек и шестеренок вертелось на нем под бегущими внахлест ремнями. Но меня привлекла жатка с длинными лопастями и зубастой косилкой. Машущие лопасти подгибали стенку стеблей с налитыми колосьями, и те, срезанные лязгающей пилой, покорно ложились на транспортер подборщика, похожего в клубах пыли на огромную пасть.

На тракторе сидел в одной майке, запятнанной масляными разводьями, крепкий парень чуть постарше нашего Кольши, а за штурвалом комбайна, похожим на штурвал парохода, виденного мной в младенчестве, – второй, в кепке и больших очках со стекляшками в кожаной оправе, с черным от пыли лицом. Когда он улыбнулся, заметив нас, зубы его словно осветились изнутри сахарной белизной.

Тракторист остановил трактор. Моторы заработали спокойнее. Жатка устало взмахнула пару раз крыльями и затихла. Дед направил лошадей вдоль комбайна, приноравливая бричку к конусу бункера.

– Еще чуток, еще! – командовал сверху комбайнер, сдвинув на лоб квадратики очков, отчего белые круги вокруг глаз, на темном от пыли лице, делали его голову похожей на совиную.

Звякнула задвижка горловины бункера, и в корыто брички хлынул поток желтовато-белой пшеницы. Дед схватил деревянную лопату, лежащую на дне корыта, и начал разравнивать быстро растущий ворох зерна. Приятно и терпко пахнуло полем. Я подставил ладонь под эту сыпучую массу и почувствовал мягкие и тугие клевки налитых зерен. Несколько их я успел поймать зажатой ладонью. Продолговатые, похожие на маленькие городские сайки, зерна напомнили мне недавнюю, но кажущуюся далекой-предалекой жизнь, и что-то тиснуло сердечко, а мысли нанесли совсем иное, еще недавно незнаемое, незнакомо-безразличное: это сколько же надо таких вот маленьких «саечек», чтобы получилась одна настоящая сайка?! С этой задумкой, как-то непроизвольно, стал и я разгребать пшеницу руками, хотя и слабо, незаметно в гуще такого наплыва зерна, но старательно, с теплым чувством своей принадлежности к важному делу, осознавая и посильную помощь деду. Может быть, даже и не обязательную, никчемную в данный момент, но важную для меня самого. Желание это возникло из каких-то иных, доселе неведомых мне чувств.

Быстро наполнилось не очень-то емкое корыто, и комбайнер закрыл задвижку бункера. Гулко зарокотали моторы, и сцепной агрегат медленно отошел от нас.

– Отборное зерно! – радовался дед. – С такого и крупчатки намолоть можно…

Заметив, что я нечаянно сыпанул через борт корыта немного пшеницы, нахмурился:

– Хлеб рассыпать негоже. Подобрать придется.

Я был удивлен: там и горсти доброй не было, но дед был непреклонен:

– Подбери, подбери! Ежели каждый постольку рассыплет – ворох получится.

На душе тягостно стало: будто меня уличили в чем-то нехорошем, и даже обида тиснула горло. Но деда я уважал и без лишнего разговора полез с брички, косясь на задние лошадиные ноги, на метелки хвостов. Среди примятой стерни нашел я рассыпанные зерна и подобрал их, все еще тая горечь досады. Лишь много позже я понял, что не о зерне тогда пекся дед, а о моем воспитании, моем духовном стержне.

Назад ехали шагом. Нагруженная бричка не так прыгала на неровностях дороги, со скрипом переваливаясь с колеса на колесо. Я молчал, так и не посветлев душой после недавней обиды, вглядывался в недалекие деревенские дворы, тихие, будто бы застывшие в лучезарном, прошитом ядреным солнцем пространстве. И дед не лез ко мне с разговорами, видимо, понимая мое состояние. В таком душевном равновесии мы и подъехали к большому, крытому соломой току. В тени его возвышались покатые кучи ссыпанной на утрамбованную землю пшеницы. Возле одной из них суетились женщины, лопатами вороша зерно, всплескивая его на самый верх кучи.

– Сейчас и мы свою бричку разгрузим, – заговорил, наконец, дед, останавливая лошадей. Он неторопливо слез с телеги и взял с одного из ворохов зерна жестяной совок-плицу.