Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 38 из 78

Иисус объяснил значение этой притчи (плевелы – сыны лукавого, осужденные на вечный плач и скрежет зубов). Томас Кейс имел уши и услышал. Второе пришествие имело мало общего с всепрощением.

Знаю, люди будут молить о пощаде, но нет пощады бедным душам – такая пощада будет подлым убийством. А потому не отпускайте их и не принимайте на себя вину и кровь. Это их вина, и если вы пощадите их, вина эта ляжет на ваши души. Помните, что сказал пророк в первой Книге Царств, 20:42: «За то, что ты выпустил из рук твоих человека, заклятого Мною, душа твоя будет вместо его души, народ твой вместо его народа»[262].

Через два дня после того, как временный комитет Государственной Думы оказался во главе Российской Империи, девятнадцатилетний Михаил Фридлянд отправился в Таврический дворец, чтобы увидеть революцию своими глазами. Сын киевского сапожника, Фридлянд был студентом психоневрологического института и регулярным автором газеты «Студенческий путь». Спустя три года он изложил свои впечатления в статье «Февральский март» – одной из первых, подписанных псевдонимом «Михаил Кольцов»[263].

Я пробираюсь ко дворцу в опасной тьме, под беспорядочные выстрелы то близко, то вдали, то вдруг совсем над ухом. Фонари потухли, вместо них горит луна, мягкий теплый снег порхает и кроет голубым светом улицу. Грузовики с людьми проносятся часто, орущими, грохочущими видениями они исчезают за поворотом. На Шпалерной, у дворца, нестерпимо светло и шумно. Таврический был раньше тихий, старенький, уютный, с бесшумными дверями, с вощеными полами, по ним прогуливались под ручку, обнявшись, депутаты, скользили вприпрыжку пристава Государственной Думы. Сейчас дворец неузнаваем, блестит далеко во мгле лихорадочными бегающими пятнами, лучится тысячью огней, будоражит и втягивает светлыми щупальцами всю мятежную кровь города. Посреди белого пушистого сада у самого подъезда лежит на боку большой роскошный автомобиль, раненое животное, зарывшись разбитой мордой и передними фонарями в снег. Дверца открылась, большие следы ног светлеют на щегольском коврике и ласковой коже подушек. Вокруг, на весь двор сгрудились мотоциклетки, коляски, мешки, люди, целое море людей и движений, бьющее волнами в подъезд.

Михаил Фридлянд (Кольцов) в студенческие годы. Предоставлено М. Б. Ефимовым

В картине вторжения нового мира в старый дом не было ничего нового. Новым было утверждение, что это самый последний старый дом (или, для ортодоксальных марксистов, предпоследний, феодальный). «Дворянское гнездо» превратилось в дом революции.

Внезапный хаос пересоздания взмыл старинный дом, расширил, увеличил, сделал громадным, вместил в него революцию, всю Россию. Екатерининский зал стал казармой, военным плацем, митинговой аудиторией, больницей, спальней, театром, колыбелью новой страны. Вместе со мною вливаются толпы, несчетные вереницы солдат, офицеров, студентов, девушек, дворников, но зал не тесен, он заколдованный, он вмещает еще и еще. Под ногами хрустит алебастр, отколотый от стен, валяются пулеметные ленты, бумажки, листики, тряпки. Тысячи ног месят этот мусор, передвигаясь в путаной, радостной, никому не ясной суете.

Болото стало морем. Некоторые летописцы и очевидцы, включая Кольцова, прибегали к другим стихиям (пламя, лава, буря), но ключевым мотивом было море и впадающие в него реки – потому что они символизировали хаос нового творения, несли жизнь одновременно со смертью, легко сменяли ярость на кротость и могли снова обратиться в болото, а из болота – в море.

Вождей нет в стихийном, вулканическом взрыве. Они мелькают легкими щепками в бурном беге потока, пытаются повелевать, указывать, хотя бы понимать и принимать участие. Водопад бьет дальше, тащит вперед, кружит, приподнимает и бросает во прах.

Первым всплыл председатель Думы Родзянко, который поприветствовал «молодцов-преображенцев» и ушел «в усталом величии, сморкаясь в большой платок». Вслед за ним «волны выбросили» Милюкова:

Он тоже хочет говорить с морем, повелевать им.

– Граждане, приветствую вас в этом зале!

Море слушает и его, опять стихает, не может сделать этого и, не переставая, клокочет внутренним неугасимым гулом. Ловкие сплетения слов хитреца падают камешками в воду, пропадая и расходясь кругами по бурливой поверхности, не оставляя следов на ней. Еще всплеск – на гребне волны новая щепка. Член Думы Керенский вытягивает сухощавый стан на чьих-то крепких руках и, напрягая усталое горло, морща бессонное лицо, выкрикивает стихии:

– То-ва-рищи!

Это слово теплее, нужнее, чем «граждане» и «молодцы-преображенцы». Стихия улыбается чуткому оратору, дарит его водопадом рукоплесканий, обволакивает медным грохотом Марсельезы.

Таврический дворец превратился в дом революции. Дом революции вместил в себя весь мир, но не мог сохранить его единство.

Рядом, за портьерой, Совет Рабочих Депутатов сидит в длинной узкой комнате. Их тоже взмыла и пригнала сюда взбунтовавшаяся полая вода с заводов, из батальонов и морских экипажей. Можно задохнуться от тесноты и волнения на невероятном совещании, которое, постоянно прерываясь, длится уже вторые сутки. О чем говорят все они здесь, потерявшиеся от избытка чувств меньшевики, эсеры и трудовики? Говорят не о том, что хотят, не то, что нужно, ибо неизвестно в точности, что нужно в часы хлынувшего потопа и пожара.

Профессиональные пророки не могли поверить, что их предсказание сбылось.

В клетушке, именуемой «Бюро печати», сбилась русская интеллигенция… Здесь тоже оглушение, растерянность. Вольные говорить что угодно, свободные от цензуры и запретов, эти люди и в пьяной радости, в неизмеримом восторге не обрели голоса, застрявшего в груди.

Герман Лопатин прижимает к седой бороде всех проходящих и, слезясь, бормочет:

– Ныне отпущаеши.





– Да-а! Кончилось. Сподобились увидеть конец.

Леонид Андреев теребит пояс и морщит брови. Резко подымает монаший лоб.

– Конец? Вы думаете? А по-моему – начало.

И, левой рукой обвивая кольцом волосы вокруг пальца, показывает правой в окно.

– Или, вернее, начало конца.

В окно синеют снега, разбуженные первым рассветом[264].

Герман Лопатин – член Генерального совета Первого Интернационала, стратег революционного террора и первый переводчик «Капитала», переживший несколько тюремных сроков и один смертный приговор. Леонид Андреев – автор нашумевшего рассказа о последних днях приговоренных к смерти террористов. В доме революции были представлены оба крыла постхристианского апокалиптизма и обе половины бухаринского гимназического класса. «Ныне отпущаеши» (nunc dimittis) – не только самая известная христианская формула исполнившегося пророчества (произнесенная Симеоном при виде младенца Иисуса), но и название самой известной части рахманиновского «Всенощного бдения» (Op. 37), написанного годом ранее. Сам Рахманинов был в Петрограде со своим последним сочинением, Études-Tableaux, Op. 39. Пронизанное темой Dies Irae, оно начинается картиной вселенского потопа, продолжается скорбной сценой обреченного ожидания («чайки и море») и достигает кульминации во время Страшного суда (№ 6). Такой видел Неву бедный Евгений[265].

Тем временем большевики возвращались из тюрем и ссылок. Свердлов провел несколько дней у Киры Эгон-Бессер и ее родителей и вскоре уехал в Екатеринбург по делам уральской партийной организации. Его сосед по ссылке в Курейке, не так давно ставший Сталиным, остался в Петрограде вместе с другом Аросева Молотовым (бывшим Скрябиным). Пятницкий прибыл из Сибири в Москву и стал во главе партийных ячеек Железнодорожного района. Бухарин выехал из Нью-Йорка в Сан-Франциско, оттуда пароходом в Японию и, наконец, в Москву, где воссоединился с Осинским (который дезертировал с Юго-Западного фронта). Троцкий прибыл из Нью-Йорка на Финляндский вокзал в Петрограде, где его встретили торжественными речами. «Сразу после вокзала, – писал он в своих воспоминаниях, – начался для меня круговорот, в котором люди и эпизоды мелькают, как щепки в потоке». Аросев вернулся в Четвертую Московскую школу прапорщиков, из которой был отчислен, и принял участие в создании военного бюро МК[266]. «Едва только особенно счастливое весеннее солнце 1917 г. дотронулось своими золотыми лучами до зимнего снега, – писал он пять лет спустя, – как всю необъятную Россию задел своим пурпуровым крылом мятежный ангел… Солдаты, раскрасневшиеся под веселым хмелем почти бескровной революции, со всех площадей Москвы уже послали небу тысячекратное «ура»[267].

262

Там же, с. 21.

263

Б. Ефимов, Десять десятилетий (М.: Вагриус, 2000), с. 6–29; В. Фрадкин, Дело Кольцова (М.: Вагриус, 2002), с. 24–30; Г. Скороходов, Михаил Кольцов: критико-биографический очерк (М.: Советский писатель, 1959), с. 4–17; А. Рубашкин, Михаил Кольцов: критико-биографический очерк (Л.: Художественная литература, 1971), с. 5–9.

264

М. Кольцов, Фельетоны и очерки (М.: Правда, 1956), с. 17–20.

265

Martyn, Rachmaninoff, с. 257, 269–277; Брянцева, С. В. Рахманинов, с. 462–463, 481–489; Келдыш, Рахманинов и его время, с. 419, 426–430; А. Алексеев, Рахманинов: жизнь и творческая деятельность (М.: Музыка, 1964), с. 181.

266

Свердлова, Яков Михайлович Свердлов, с. 218–220; Эгон-Бессер, «Воля к жизни», с. 104; В. Дмитриевский, Пятницкий (М.: Молодая гвардия, 1971), с. 136; М. Кун, Бухарин: его друзья и враги (М.: Республика, 1992), с. 66; Л. Троцкий, Моя жизнь: опыт автобиографии (Berlin: Granit, 1930), т. 2, с. 6–7; Деятели СССР, с. 96; A. Чернобаев, В вихре века (М.: Московский рабочий, 1987), с. 45–47.

267

А. Аросев, Как это произошло (Октябрьские дни в Москве) (М.: Красная новь, 1923), с. 16.