Страница 3 из 8
По мере приближения к современности сложный процесс включения вайнахов в ткань великого евразийского государства приобретал всё более драматический и трагический характер. Политические проекты Российского государства в отношении Чечни часто оказывались адской смесью из наиболее спорных идей социального прогресса, возникших в европейской общественной мысли XIX в., с одной стороны, и радикальных версий традиционного деспотизма, бюрократизма, великодержавности и имперского экспансионизма, с другой. Причины растущего интереса мирового научного сообщества к истории Чечни, какими бы эмбриональными ни казались нам современные знания об этом предмете, в принципе несложно определить. История Чечни с конца XVIII в. (по меньшей мере) является частью истории колониализма и европейской экспансии в мире. Она важна для изучения закономерностей развития великих континентальных империй – России, Австро-Венгрии
Габсбургов и Оттоманской империи, не имевших явно выраженных границ между метрополиями и новыми территориями. Плодородные равнины северной Чечни были с конца XVII в. предметом конфликта между местным населением и казаками, ставшими проводниками православия и российской государственности на всем протяжении южных и восточных границ молодой империи. В течение десятилетий, прошедших после начала XVIII в., политическая устойчивость и неохотное согласие местных элит с русским военным присутствием в стратегических точках Кавказа, включая крепости, построенные на подступах к горной части Чечни, стали необходимой предпосылкой русского доминирования в Грузии, Дагестане и на западном побережье Каспийского моря – в районах, открытых для военного вмешательства Оттоманской, Персидской, а позднее и Британской империй.
История Чечни и Ингушетии – частный случай в истории сопротивления народов колонизации со стороны великих держав и модернизации европейского типа. После выхода из череды кавказских войн в начале 1860-х гг. влиятельные группы чеченского общества утвердились в мысли о приемлемости вооруженной борьбы как средства полной или частичной ревизии результатов завоеваний или получения надежных гарантий сохранения или восстановления традиционных форм жизни своего этноса. Частично это было продуктом религиозного пыла, всегда тлеющего в Чечне, а время от времени вспыхивающего в форме джихада. Даже под пятой особенно жесткого режима управления, созданного при советской власти, большая часть чеченского общества стремилась (и часто получала искомое) к увековечению своего традиционного образа жизни под камуфляжем «советизации».
В свое время Шамиль столкнулся с серьезными трудностями, пытаясь распространить среди чеченцев нормы шариата взамен обычного права – адата. В литературе высказываются даже предположения, что сопротивление чеченских кланов навязыванию шариата как единственной нормы жизни было в числе причин, по которым противодействие чеченцев русской армии во время Кавказской войны, в конце концов, несколько пошло на убыль. Религия, безусловно, сыграла выдающуюся роль в чеченской истории. И в этом чеченская проблема тесно связана с родственным историческим феноменом – мусульманским возрождением последних десятилетий XX – начала XXI в., равно как и с периодически накатывающими на мир волнами исламского сопротивления и терроризма. Но эта проблема имеет и вполне самостоятельное значение и смысл. Не только и не столько «исламский фактор» сам по себе способен объяснить природу длительного и упорного сопротивления чеченцев России и ее экспансии. Не меньшее (по крайней мере) значение имело постоянное и глубокое пренебрежение как царской, так и советской власти – к чеченцам. Страдания и унижения, экономическая отсталость консервировали у каждого чеченца самоощущение воина, с незапамятных времен находящегося в состоянии перманентной войны, сплавляя «антирусскость» с традиционными («архаичными») моральными ценностями и нравами (чеченская «свобода»), исламским сознанием и повышенной национальной чувствительностью.
В противоположность большинству случаев успешного строительства новых государств на территории бывшего СССР (за исключением еще, может быть, Таджикистана) формирование устойчивого государственного образования в Чечне долгое время было заблокировано обстоятельствами, которые можно считать только косвенным последствием военного противостояния России. Дело еще и в исторически сложившейся диспропорции между национальным самосознанием, этнической чувствительностью и продолжительной борьбой за независимость, с одной стороны, и способностью этноса подкрепить свои ожидания и надежды организацией прочного и органичного общества и стабильных государственных институтов, с другой. Не исключено, что традиционная социальная структура и общественный уклад чеченцев поддерживали себя только благодаря тому, что Чечня упорно сопротивлялась своему включению в российскую (советскую) политическую и социальную систему. При том что традиционные социальные и культурные формы являлись эффективной основой чеченского сопротивления, они в то же время препятствовали развитию легитимной и прочной чеченской государственности.
В заключение следует сказать, что далекие события – сталинская депортация чеченцев и ингушей в Казахстан и Центральную Азию в 1944 г. – оказались трагически созвучны критическим событиям мировой истории конца XX – начала XXI в. С одной стороны, этот эпизод жестокого и грубого национального и социального управления привлекает наше внимание к истории советской национальной политики, ее основополагающим формам разнообразным воплощениям в зависимости от времени и места, другой стороны, встает вопрос об особенностях чечено-ингушской депортации, о месте, которое она занимает в ряду многочисленных этнических чисток, насильственных депортаций и геноцида, заливавших кровью Европу и Евразию с конца XIX в.
Глава 2
Специальные поселения как бюрократическая мечта. 1944–1953 гг
2.1. Депортация: конфликт интерпретаций
Решение о депортации чеченцев и ингушей власти мотивировали реальной и потенциальной опасностью чечено-ингушского сопротивления в условиях войны: «Многие чеченцы и ингуши изменили Родине, переходили на сторону фашистских оккупантов, вступали в отряды диверсантов и разведчиков, забрасываемых немцами в тылы Красной Армии, создавали по указке немцев вооруженные банды для борьбы против советской власти». К этому добавлялись прошлые грехи вайнахов перед режимом – участие «в вооруженных выступлениях против советской власти» в течение продолжительного времени19. После смерти Сталина историки коммунистической партии объявили «справедливое наказание» наказанием несправедливым. «Заклятый враг партии и народа Берия, – писал, например, В. И. Филькин в 1960 г., – совершенно несправедливо приписал действия жалких выродков всему чеченскому и ингушскому народу и в условиях культа личности, усугубленных военным временем, добился ликвидации их автономии»20. Это одна из немногих книг того времени, где хотя бы упоминается о депортации. Недаром ее активно использовал А. Некрич в своей известной работе о «наказанных народах»21. В советских «обобщающих историях» Чечено-Ингушетии период 1944–1955 гг. просто пропускали. Эта парадоксальная на первый взгляд ситуация вполне вписывалась в идеологическую логику власти. Политически целесообразная концепция «несправедливого наказания» позволяла обходить или замалчивать острые углы истории чечено-ингушского сопротивления советскому режиму в 1930-1940-е гг. А признавать факты массового этнического сопротивления значило по сути дела отрицать легитимность режима, основанного на гипотетическом идейно-политическом единстве «советского народа». Гораздо проще было списать острейшую проблему в разряд «вредительства» Берии и «культа личности Сталина».
Нынешние российские исследователи полагают, что депортация вайнахов не определялась «какими-то националистическими установками», а имела под собой прежде всего «идеологические и политические основания», к этому иногда добавляют несколько слов о «национально-политическом конфликте, возникшем в советском обществе»22. В любом случае проблема рассматривается в современной отечественной историографии весьма узко. В большинстве случаев она не выходит за рамки приятия или неприятия старых сталинских формулировок. Вряд ли можно считать расширением контекста и различные «иррациональные» объяснения этнических депортаций, которые, как выразился однажды В. А. Тишков, «даже трудно объяснить какими-либо мотивами, кроме как безумными геополитическими фантазиями «вождя народов» или его «маниакальной подозрительностью»»23. Что касается конкретно-исторических исследований, то в них один и тот же автор, например Н. Ф. Бугай, может то называть депортации превентивной мерой военного времени, примененной к «неблагонадежным» этносам, то ставить решения 1944 г. в более общий (неситуативный) контекст репрессивных мер государственной политики в сфере национальных отношений в 20-40-е гг. XX в.24, не прописывая до конца ни один из заявленных подходов, предпочитая погружение в эмпирическую безбрежность глубине общесоциологического анализа.