Страница 87 из 90
Рассветная роса в листьях вереска... не ты ли это?
Только вчера мы расстались с ними — с Любашей и Густавом, с влюблёнными, украсившими чувством высоким этот мир и наше скромное творение, плетение словес в мысли и речи, — но скучали по ним очень и решили сегодня опять на них взглянуть, ведь, сотворяя роман сей, только мы и вольны обращать взор свой туда, куда душе угодно, и гулять там, где сердцу приятно. И увидели их уже не на конях, бегущих по ночному полю рысью, а в походном военном шатре, рано утром, — ещё солнце не взошло, — увидели их на широком супружеском ложе...
Это был явно не капитанский шатёр, так как капитаны обычно довольствуются простыми парусиновыми палатками, и не майорский шатёр, и даже не полковничий. Возможно, в нём укрывался от непогод шведский генерал, и принимал в нём реляции адъютантов, и строил планы походов и битв. Или это был вообще не шведский шатёр. Может, в одном из рейдов его отбили у русских, или за ненадобностью, поскольку был он уже весьма ветхий, бросил его сам русский царь. Хотя состояние шатра оставляло желать лучшего, был это очень дорогой восточный шатёр — просторный, из парчи, шитый шёлковой нитью. В таком шатре не было бы холодно и студёной зимой. Кроме широкой, но походной кровати, помещались в шатре и стол, сейчас заваленный картами, рисованными от руки планами и уставленный огарками свечей, несколько табуретов и сундуков. Пол был устлан цветистыми коврами, а кругом навалено оружие и имущество, необходимое в походе, — перемётные сумы, сёдла, попоны, упряжь, ремни, плащи...
Теперь надо нам здесь заметить, что шатёр этот, занимавший целую телегу в обозе, Густав наш поставил впервые — ради Любы его поставил, — как бы в него оправил, с любовью и преклонением, свой счастливо обретённый сияющий перл. Люба в этом шатре была принцесса... И сейчас, лёжа подле Любы на локте, любовался он своей ненаглядной в бледном утреннем свете, едва просачивающемся сквозь парчу и через прорехи в пологе, минута за минутой неотрывно смотрел он на чудный ангельский лик её, на ресницы, временами вздрагивающие от каких-то снов, — о, пусть он ей приснится, муж, которого она любит давно и которого она ждала, даже не зная, жив ли он, — и прислушивался к тишайшему дыханию её. И думал Густав о том, что вот так, ничего не меняя, он мог бы лежать теперь целую вечность, ибо достиг в этой жизни всего, чего мог достигнуть, о чём мечтал, и поднялся так высоко, что выше уже подниматься было некуда, разве что на облако к Создателю, — он стал достойным любви этого юного божества, этого истинного воплощения совершенства, внимавшего словам его и принявшего слова его «жена моя»... Что ещё нужно маленькому человеку в этом огромном мире?
И жалел добрый Густав, что не в Риге они сейчас, что не в рижской холостяцкой комнате его почивает сейчас эта нежная нимфа, не то позвал бы он тихонько из соседнего дома одну знакомую золотошвейку, чтобы вышила рукодельница-мастерица золотой нитью по белому шёлку чудный портрет, запечатлела любимую его в золоте навеки...
Капитан Оберг как раз обдумывал эту мысль, явившуюся неожиданно и согревшую его мимолётным воспоминанием о рижском уютном доме, как услышал некое движение при входе в шатёр, а потом — тихий голос; это звал его часовой.
Быстро одевшись и нацепив шпагу (не пристало часовому видеть своего командира в белье и без оружия), Оберг тихо вышел из шатра.
Часовой поклонился и негромко доложил, что к одному из постов вышел некий человек, назвавшийся литвином, и будто сказал этот человек, что хочет повидать господина капитана...
— Сколько с ним людей? — спросил Оберг.
— Он один, господин.
— Один? — не смог скрыть удивления капитан. — Похоже, этот человек с достоинством и честью... Или безумный, — досказал он, улыбнувшись. — Или очень храбрый...
— Именно так, господин, — кивнул часовой.
— Откуда ты знаешь?
— Это Тур, господин. Тот самый...
От ещё большего удивления у Оберга дрогнула бровь.
— Где же он?
— Вон он — в поле стоит, — показал рукой часовой. — Ждёт.
Шведский лагерь — шатёр капитана и несколько десятков палаток, с остывающими кострищами и табунками стреноженных лошадей, — был раскинут посреди широкого поля. Здесь, на равнинной местности, немного всхолмлённой, дремучие леса перемежались полями, которые местными жителями никогда не возделывались и использовались как пастбища либо вообще никак не использовались — оставались пустошами, заросшими вереском или чертополохом, кое-где дубками, а местами, будто для разнообразия, украшенные Творцом живописными круглыми камнями. Лагерь шведский расположен был здесь со знанием военного дела — от него до любого леса оставалось обозримого пространства не менее полумили; к такому лагерю незамеченным и самый хитрый враг не подберётся...
Капитан посмотрел в указанном направлении. Действительно, довольно далеко от лагеря, у крайних постов, закрытый по пояс туманной белесовато-серой дымкой, стоял человек.
— Это он меня ждёт!.. — кивнул Оберг.
Несколько побледнев, капитан раздумывал с минуту, потом распорядился беречь шатёр... и женщину, что в нём, — как зеницу ока, как его самого, и, пока он не вернётся, никого в шатёр не пускать.
— Осторожнее, господин капитан, — предупредил часовой. — У него сабля, и биться он мастер — мы видели это в бою.
— Но я ведь тоже знаю, как правильно шпагу держать, — не без укора ответил Оберг.
И капитан двинулся к Туру, поджидавшему его недвижно, будто статуя. Только недавно развиднелось. Было зябко. Клочья тумана запутались в кронах высоких сосен. На травах и камнях блестела роса — слёзы Авроры, оплакивающей своих двоих сыновей[92].
Когда капитан подошёл к Туру совсем близко, — а туманная дымка к тому времени ещё и несколько развеялась, — Оберг увидел, что тот стоит уже с обнажённой саблей. Яснее всяких слов говорила эта сабля: ночная битва, состоявшаяся накануне, ещё не окончена, и если кто-то посчитал, что, добившись своего и переправившись через реку, одержал верх, то это он поторопился так посчитать, и если кто-то, ступив на берег, увидел вместо войска храброго груды остывающих тел и решил, что дорога в любую сторону открыта, то это он явно ошибся. Лишними здесь были бы любые слова, и Оберг извлёк из ножен шпагу.
С минуту они стояли недвижно, глядя противнику в глаза, изучая противника и как бы рассчитывая во взоре его угадать слабину. Кто хоть раз защищал свою честь в поединке, знает, как много можно узнать по глазам человека, направляющего на тебя оружие и подставляющего под твоё оружие свою грудь...
Это были противники, достойные один другого, — оба уверенные в своих силах, в своей правоте и в собственной грядущей победе. Не угадали они во взорах друг друга никакой слабины, взоры у обоих были тверды, оба в равной мере полнились силами и решимостью.
С первым солнечным лучом они скрестили клинки. И зазвенела, заскрежетала над полем сталь. Отбили первые выпады, ударились грудь в грудь, но тот и другой устояли на ногах. И вторые отбили они выпады, ударились плечо в плечо, однако оба удержались от падения, ни у кого не поскользнулась на росе, не подвела нога. И целили друг другу в лицо, потом целили в сердце, но всякий раз отбивали точные удары или уходили от них. Ни у кого из них, — похоже, равных, — не было причин усомниться в своих мужестве и отваге. И к умению воинскому они прибегали, и к хитростям, и к уловкам, к обманным ударам, оба были искусны и держали себя в руках, попусту дух не распаляли, не поддавались гневу, не совершали ошибок, на мякину не велись — были оба опытные воины...
Время шло, а никто не мог взять верх. Уже и дышали тяжело, и пот по лицам струился, и всё труднее становилось руку поднимать, чтобы точнее ударить... Но случилась у них вынужденная передышка — когда заметил капитан, что верные его солдаты, заслышав звон клинков, пришли от лагеря. Тогда опустил он шпагу и велел солдатам не вмешиваться, каков бы ни вышел сегодня расклад; капитан приказал им отойти к лагерю.
92
В римской мифологии Аврора — богиня утренней зари. Тифон, брат троянского царя Приама, полюбив Аврору, похитил её, и она родила ему двоих сыновей — Мемнона и Эмафиона, которые погибли безвременно. Аврора вечно оплакивала их смерть, орошая землю утренней росой.