Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 74 из 90

— Пощади хоть дитя... — прохрипел он.

Разбойник только рассмеялся, указывая глазами на дверь.

— О-о!.. — простонал старик и закрыл глаза. — Господи, Господи! Какие тяжкие испытания... Но крепка вера моя...

Тут Карл ударил его кинжалом в сердце. Потом ещё, и ещё, и ещё... И всякий раз голова отца Никодима, уже мёртвого, качалась то вправо, то влево. Кровь растекалась лужей под креслом... Карл, устав, отошёл. Протянул кинжал другим.

— Теперь вы... приложите старание. И уходим отсюда!..

Братья Мартин, Оке и Георг по очереди брали кинжал и наносили удары мёртвым отцу Никодиму и старухе его в грудь, в живот, опять в грудь. Сначала — неуверенной рукой, потом — всё злее, глубже.

А вечером они сидели в своём срубе, доедали те крохи, коими удалось поживиться в доме священника, и тянули потихоньку бесконечную, как северная зима, старинную песню. Мартин вспомнил куплет, Оке его поддержал, и Карл с Георгом, думы свои думая, присоединили голоса:

Когда про деву-тролля строчки выводили, совсем другую деву вспоминали они — деву давешнюю, юную деву, совсем дитя, что тоже стенала горько, вся дрожа, протягивала руки и просила их слёзно, красивым и чистым девичьим голосом молила... о чём?., оно понятно: чтобы не продляли ей мучения.

И что-то не ладилась сегодня их песня.

Дух выше души, но слуга он у чести

Тихо скрипнула дверь Марийкиной келейки и отворилась. И неслышно явился в дверном проёме призрак — ни вещества, ни существа, ни кровинки в лице, лишь образ человека, как отражение в стекле, в воде, как грёза, как видение, дух... И этот дух даже будто по полу не ступал, а медленно над самым полом бестелесно парил. Это была Марийка... или, сказать по правде, тень её. Будь здесь сейчас Радим, бесценный друг, который не только знал её чутким любящим сердцем, но, каждую чёрточку её приласкав губами, помнил её всю от первого до последнего поцелуя, или Любаша, подружка, любившая её с детства и часто взором отдыхавшая на милом, кротком лике её, они не узнали бы сейчас свою Марийку. А увидели бы только бледный прозрачный образ без имени, без жизни, без плоти, без искры Божьей во взоре...

В растерзанной рубашке, растрёпанная, босая, вся в синяках и царапинах, она стояла в дверном проёме и... боялась открыть глаза. Она боялась увидеть родителей своих — неживых. Она знала уже, слышала, что накануне творилось за дверью, и понимала, что их больше нет, но увидеть это, убедиться в этом, хотя бы и оставалась хоть малая надежда на ошибку, у неё не находилось сил. Слишком слабое было её юное сердце — не готовое к таким испытаниям.

Так, с закрытыми глазами, Марийка и прошла мимо родителей своих. Она шла и плакала. Ах как было жаль отца и мать, и ах как, о Господи!., как было жаль себя, несчастную, униженную, раздавленную... уже сироту...

Что было ей делать со всем этим — с болью, кровью, холодом, сковывающим душу, со смертью и с бесчестием?

Но она, маленькая птичка, кажется, знала уже, как ей быть.





Пока через горницу шла, Марийка тихо, но с некой внутренней силой, с решимостью — с духом собравшись, сама себе говорила... простые говорила слова, в которых не столько утешение искала, сколько опору, ибо опереться ей сейчас как будто было не на что; только на слова:

— Уйду я, сиротинка, в лес. И лягу, одинокая, в сугроб! Кушайте меня, лютые волки. Ешьте меня, хитрые лисицы. Мрачные вороны, поклёвывайте меня...

Смятенные ею правили мысли, горячка сжигала разум.

Перед выходом в сенцы накинула шубку. Но, подумав, сняла.

— Шубка-то мне больше и не нужна.

Вышла на крыльцо, зябко повела плечами. Сумрачно было, тихо. Оловянный снег, свинцовое небо. Темнело рано — как будто много раньше обычного. Тёмные пришли времена...

Шла Марийка по снегу босиком и как будто не чувствовала холода — наверное, оттого, что горела страшными видениями её голова и обидой, болью, бедой неизбывной пылало сердце.

— Уйду я, сиротинка, в лес. И лягу, одинокая, в сугроб!..

ЧАСТЬ ТРЕТЬЯ

Сватал невесту, да высватал смерть

Смела была дружина у Тура, в деле воинском — с отчаянной храбростью, с выдумкой и куражом. Но никому из дружины не доставало смелости принести господину своему и брату эту чёрную весть — о беде, случившейся в селе Рабовичи, о разграблении церкви, об убийстве отца Никодима и его жены, об исчезновении дочери их Марийки. Люди из села ещё ночью пришли — с жалобой и плачем. На Туровом городище их выслушали и велели пока молчать. Сами же решали, как с такой новостью быть. И творили молитву. Но в какие одежды беду ни ряди, какими словесами ни называй, она бедой остаётся. Хочешь — мёдом её полей; всё равно будет горька. Полна скорбей и напастей земная жизнь.

И пришли к Туру двое — лучшие из лучших — Певень и Волк...

Добрый и великодушный читатель, прощающий нам некоторые огрехи в сей повести, уже, конечно, догадался, что Тур — не кто иной, как Радим Ланецкий, добрый и честного сердца шляхтич. Но мы здесь из того большой тайны и не делали, не задавались целью набросить тенёта на яркий свет свечи и... спрятать очевидное. Следует, однако, тут заметить, что это мы с любезным читателем такие проницательные, что давно догадались, кто скрывал лик свой под дивным турьим шлемом, а ни Марийка, юная дева, ни даже отец Никодим, человек многоопытный и искушённый заглядывать в сердца, ни жена его, любящая мать и как всякая мать видевшая много больше внутренним взором, нежели очами... нет, у них и в мыслях не было заподозрить, что славный Тур, безраздельный властелин здешних мест, о коем знали уже и ревновали и поветовый маршалок, и великий князь, и король польский, и от деяний коего голова болела у шведского короля, а у русского царя удивлённо взлетали брови... что славный Тур этот и Радим — один человек. Быть может, и мы молчали бы о том дальше, но в час чёрной беды, навалившейся на могучего Тура, на гордого Радима, считаем такое лукавство делом не весьма достойным и приоткроем завесу, чтобы яснее было видно то самое лучшее и светлое, чем наделил этого человека Господь.

Скажем попутно, что и человек, носивший на людях маску волка, был известный нам Волчий Бог, или Иоганн фон Волкенбоген, старший друг и во многом наставник Радима и весьма опытный лекарь. С того времени, как Волкенбоген, заскучавший от размеренной жизни в имении Ланецких, «подался в большие города», судьба его была не менее причудлива, чем до знакомства с Ланецкими. У него была практика в Вильне, где он пользовал не только простых горожан, но и влиятельных купцов, ксёндзов, уважаемых ратманов и даже сиятельных графов, и потому завёл весьма полезные связи и преуспевал, ибо уже водились у него деньжата. Другой бы лекарь на его месте не только преуспевал, но и процветал бы — два-три дома купил бы и стяжал в кубышки серебро и злато, так и жил бы до старости в чести и довольстве, в сытости, покое и тепле, нажил бы себе большой тугой живот, на коем и блох давить можно. Но Волкенбоген наш, отличавшийся духом мятущимся, непостоянным, раб своего вздорного характера, слуга горячей натуры, мечтал о жизни яркой, полной волнующих событий и впечатлений, и потому, оставив тихую, налаженную жизнь, вернулся в Ригу, откуда много лет назад бежал: прослышал он, что шведский генерал Адам Левенгаупт собирает в Риге обоз для короля и требуются ему лекари, и будто генерал жалованье выдаёт достойное, которого хватит и на еду с питьём, и на серебряные застёжки, и на дорогое полотняное бельё, и на штаны с позументами, и Волкенбоген, ничтоже сумняшеся, бросил всё в Вильне и отправился на север, к генералу... В сражении при деревне Лесной он был ранен, хотя и не тяжело, но вынужден был залечь в лесу, и отлёживался, пока Туровы люди случайно не наткнулись на него. На счастье, это оказались мужики, хорошо знавшие его как Волчьего Бога и вовремя узнавшие в нём бывшего панского наставника и лекаря, иначе не миновать бы доброму Волкенбогену беды, ибо мундир на нём был шведский, а шведов в литовских краях очень не любили.

87