Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 67 из 90



Или задремал? Или прозрел волшебным внутренним зрением, коим не видел никогда? И теперь видел всё-всё — даже, быть может, то, чего не было, но что могло быть? Или не было всего того, что было до этого, а это, что было после того, было всегда? Теперь он так ясно понимал это! Что всё — обман... Вот ведь диковинное приключение! Вот ведь неожиданная мысль!..

В дальнем углу хижины у этой ведьмы стояла плашка на ножках, а на плашке что-то явно лежало, но что — неизвестно, так как было накрыто рогожкой. Старуха поманила Оберга к этой плашке, посадила его прямо перед плашкой на чурбан, подбросила сучьев в огонь, чтобы было виднее. Затрещали сухие сучья в очаге, полыхнуло жёлтое пламя, взвился дымок.

Тут сказала старуха:

— Смотри и слушай! — и сдёрнула рогожку с плашки.

А там лежали... четыре отрубленные головы. От неожиданности, от ужаса капитан Оберг так и отшатнулся, и рука его невольно потянулась к поясу, где у него всегда была прицеплена шпага; но давно уже там не было шпаги. К тому же он от внезапного испуга как будто оправился.

— Они ещё там, но сами не знают, что они уже здесь, — дошёл до сознания его голос старухи. — Были глупы, но смерть их наполнила мудростью. И теперь вещают — из грядущего во дни теперешние...

Вероятнее всего, это были головы шведских солдат. Русские не носили таких усов и бородок. Глядели прямо на него, на опешившего Оберга, остекленевшие мутные глаза...

...беззвучно шевелила бескровными губами...

...сидел капитан с чашкой на коленях, недвижный, как статуя; взгляд его был устремлён в себя, и слух — в себя же; временами вздрагивал подбородок...

— Головы шведские ныне не в цене, — донёсся до сознания голос. — Кхе-кхе!..

...смотрели на него остекленевшие глаза — мёртвые, но как будто живые; бледные лица, синие губы, растрёпанные и прилипшие ко лбу волосы. Жутко сделалось капитану от вида этих голов, но он, человек мужественный, держал себя в руках. Несмотря на всю мрачность обстоятельств, ему было любопытно, что же будет дальше.

Старая карга, вооружившись неким колышком, у каждой головы приоткрыла рот и положила под язык металлическую пластинку[78]. И головы как будто ожили. Оберг глазам своим не поверил. И не поверил он слуху, когда услышал, что эти головы говорят. А говорили они по-шведски.

Молвила ему первая голова:

— Нет праведного ни одного; нет разумевающего; никто не ищет Бога.

Ей вторила другая голова:

— Все совратились с пути, до одного негодны: нет делающего добро, нет ни одного.

Сказала третья голова:

— Гортань их — открытый гроб; языком своим обманывают; яд аспидов на губах их; уста их полны злословия и горечи.

Четвёртая голова осыпала упрёками:

— Ноги их быстры на пролитие крови; разрушение и пагуба на путях их; они не знают пути мира. Нет страха Божия перед глазами их[79].

Ведьма засмеялась, раскаркалась вороной, вонзилась в душу ему своими вытаращенными круглыми глазами, потом вдруг высоко подпрыгнула, взмахнула огромными чёрными крыльями, на миг заслонив жаркий огонь, и вылетела вон через отверстие в крыше...

Свалилась чашка с колен капитана Оберга. Сидел капитан, откинув голову к стене, закрыв глаза, недвижный, бледный как смерть. От того, что видел он внутренним взором, дрожали его веки; от того, что слышал он внутренним слухом, — издавал глухой стон. От пророчества страшного кровоточило сердце.

...Кривым костлявым пальцем переворачивала старуха берестяные страницы; подслеповатая, едва не носом водила по написанному, беззвучно шевелила бескровными губами...

В каком краю искать любовь, когда плачет сердце?



В лесу, заваленном снегом, Любаша едва отыскала дорогу к заветной хижине, к которой давно стремилась всей душой. И саму хижину она едва отыскала, ибо нынешней ночной вьюгой над ней намело изрядный сугроб. Насилу освободив от снега дверь, она вошла внутрь. И нашла в хижине только темноту и запах сырой золы. Были холодны камни очага, стены и окошки подернуты инеем.

Несколько привыкнув к темноте зрением, девушка осмотрелась. Она боялась (и всю дорогу думала об этом), что застанет здесь Густава умершего — от голода и холода, от одиночества, от любовной тоски, — найдёт на лаве у окна хладное, застывшее в лёд его тело...

Но — нет. Благодарение Богу! Не было на лаве у окна хладного тела, застывшего в лёд. Значит, жив её любимый. Не дождался, ушёл. Но главное — что жив он. И этому не могла не порадоваться Любаша. Порадовалась она, правда, всего минутку. А потом опять загрустила, затревожилась — может, ещё сильнее прежнего. Без еды, без коня, без тёплой одежды, без знания дороги... далеко ли уйдёт её Густав? догонит ли войско шведского короля?..

Защемило у Любаши сердце. Она вышла из хижины, питая слабую надежду отыскать на снегу следы. Однако никаких следов не было. Ослепительно белое, девственно нетронутое снежное покрывало раскинулось повсюду — и на поляне, поверх густых зарослей верломы, и в тёмной чаще под деревьями.

— Не приключилась бы с тобой беда! — молвила тихим голосом Люба. — Где ты теперь? Где ты, мой милый Густав? Я не нахожу тебя, нет вокруг и следа твоего, и никто словечка о тебе не скажет, и у меня оттого потускнели очи... Встречу ли я тебя ещё? Жив ли ты?

Так тяжело было на сердце, хотя и царила в нём любовь...

Взобравшись в седло, Люба направила лошадку от хижины прочь. Тревожилась девичья душа. Не давала покоя мысль, что, возможно, они и не сильно разминулись — возможно, ещё день или два назад Густав ждал её здесь, смотрел на эту поляну, на эти деревья — не покажется ли она из чащи, и слушал тишину — не донесётся ли стук копыт... И Любаша корила себя: почему не собралась она приехать в хижину раньше? И себя же упрекала: почему позволила болезни так долго держать над ней верх? почему ещё неделю назад не переборола слабость?.. Была бы сейчас у любимого в объятиях! И счастьем светились бы глаза, и радостью полнилось бы любящее сердце!..

Далеко-далеко — за лесом, за полем, за оврагом — вдруг завыли волки. Вздрогнула и остановилась лошадка. И Любаша, очнувшись от раздумий, тут поняла, что в тоске своей, в расстроенных чувствах едет совсем не в ту сторону, куда ей надо было ехать. И она повернула лошадку домой.

Спроси у ветра про пташку, выпорхнувшую из клетки

Когда Тур вошёл в одинокое жилище Старой Лели, сидела старуха с берестяной книгой на коленях и водила кривым пальцем по неровным строчкам. Жарко горел огонь в очаге, сизый дымок убегал струйками к прорехе в крыше, громко булькало некое варево в медном котелке.

Шлема не снимая, сел Тур на лаву. Тяжёл был Тур. Прогнулась, заскрипела под ним лава. Большой был Тур. Сел у оконца — весь свет заслонил. Умный был Тур: как вошёл — только о нём и думала Старая Леля. А думала она, что вот недавно сидел на этом же самом месте другой человек, такой же большой и тяжёлый, сильный воин — Туру под стать, но когда сидел он, не думала о нём Леля, угостила понюшкой и листала свою волшебную книгу. Тур — иное. Как вошёл, не могла больше Леля читать.

Закрыла она книгу, но всё ещё держала её на коленях; помешала в котелке варево.

— Слышу тебя, пан Тур, издалека слышу. И людей твоих слышу, что остановились и поджидают в версте.

— За версту слышишь? — удивился Тур.

— Тихо в лесу после метели. Далеко слышу.

Старуха предложила ему понюшку табаку.

Однако Тур отказался:

— Не хитри, женщина. Слышал я о твоих понюшках...

Леля кивнула и промолчала. Горело у неё сердце, и она боялась — не разгорелся бы глаз. Поэтому закрыла глаза. Не признаваться же ей, старухе, что смутил её душу герой... о котором она только и думает. Постыдна старческая любовь. А давно она на него глаз положила, давно. Ещё только слышала о нём, о делах его, и уже о нём думала. Когда впервые увидела, подкосились ноженьки, — которые прежде не подводили...

78

Это очень древний способ волхования; он был известен ещё халдеям, и им пользовались в Вавилоне при Навуходоносоре; пластинка должна была быть из металла, посвящённого какой-нибудь из планет. Исторический факт: один колдун показывал опыт польскому королю Сигизмунду Августу — заставил говорить отрубленную голову, положив металлическую пластинку под язык.

79

Послание к римлянам. Гл. 3. Ст. 10 — 18.