Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 34 из 90

Но Люба наша не была годами опыта умудрена и жила ещё менее головой, знанием и пониманием, но более сердцем, чистым чувством, прямым, как солнечный луч, стремлением открытой, незапятнанной души, не изведавшей ни глубоких ран, ни серьёзных разочарований, и подумала она о старухе так, как всего чаще думает неискушённая юность, — полагаясь на внешний образ, но не на провидение сокрытой за внешностью сути, — она подумала о знахарке с опасением, что возможет знахарка и помочь, и может она околдовать (это на страшненьком лице у неё со всей ясностью написано), сделать навеки несчастной, больной, никому не нужной старой девой, например, и потому не надо ей ни в чём перечить, не надо её ничем раздражать, а надо её просто щедрым подарком порадовать или звонкой монетой, ибо щедрость — это самый прямой и честный путь для достижения цели... и нащупала Любаша незаметным жестом кошелёк у себя на поясе — не забыла ли его дома?..

Опытным оком осмотрела знахарка раненого, быстро ощупала ему грудь, живот и плечи. Никому слова не сказав, помощи не попросив, повернула раненого на бок. Маленькая, сухенькая, ручки-ножки кривенькие, а сил в ней было явно больше, чем в Любе и Винцусе вместе взятых.

Занятая осмотром, стояла Леля к Любе спиной, и видела девушка горб, а головы, заслонённой горбом, не видела, а из горба будто выходили руки, уверенно ворочавшие раненого, и стоял этот горб на тоненьких ножках, и была тут будто не Леля знахаркой, а был знахарем горб её, старинный горб, за много лет накопивший прорву знаний и опыта, на них-то и выросший, как на закваске. Горб возвышался, горб торчал, горб что-то думал, ручки с синими узловатыми жилами шевелились, как паучьи лапки, кривенькие ножки то и дело переступали с места на место (видно, тяжко им приходилось — удерживать над землёй этот массивный и сказочно мудрый горб), и что-то шипела себе Леля под тяжёлый крючковатый нос...

Любаше от этого стало не по себе, страшновато даже было, и она отошла чуть в сторону и села на лаву в изголовье шведского офицера — чтобы хоть увидеть знахаркино лицо и хотя бы попытаться угадать по нему, что думает старуха. Но угадать по этому лицу — напряжённому, застывшему, словно маска, с неожиданно злобным блеском глаз — ничего она не смогла.

— Что вы скажете, бабушка? — тихо спросила тогда Люба.

А старуха не ответила, как бы и не слышала. Откуда-то из складок своего ветхого платья, в каком, надо думать, ещё молодкой она красовалась, достала Леля некий старинный кремнёвый нож, формой напоминающий листок ивы, и одним ловким движением взрезала на раненом штанину, обнажила окровавленное бедро. Оглядев рану, покачала головой.

— Что?.. Плохо всё? Да? — тревожно спросила Люба.

Леля опять покачала головой, и трудно было понять: это её отрицательный ответ на вопрос или действительно дело совсем уж плохо.

Любаша всё заглядывала ей в глаза:

— Вы, бабушка, только не говорите никому про раненого. Хорошо? Не то прибегут, сделают худо. Народ нынче намучился, стал злой... — и она положила перед старухой на край лавы, возле раненого, несколько серебряных монет.

Случилось чудо: Леля даже руку к серебру не протянула, а монеты исчезли будто сами собой — они попросту растаяли в воздухе. И Люба подумала: не снится ли ей всё? и положила ли она только что для бабки монеты?., не бывает же такого — чтобы серебро бесследно исчезало, растворялось в воздухе, в свете... не иначе, это было бабкино колдовство — то самое, за которое её боятся все и уважают.

Старуха опять не ответила, только улыбнулась неким своим мыслям — нехорошо улыбнулась (показалось Любаше) при ядовитых холодных глазах. Совсем непонятная Любе была эта Старая Леля. И то верно: тому, кто в начале пути, легко ли понять того, кто зрит уже его завершение?

Тут достала знахарка из котомки маленький медный котелок, подала его Винцусю и жестом велела принести свежей воды, а Любаше также жестом велела подкинуть хвороста в очаг, ибо огонь к тому времени там почти совсем погас. Пока мальчик бегал за водой, пока Люба раздувала в очаге пламя, старуха извлекла из котомки с дюжину маленьких узелков и белый платок. Она ощупывала узелки, подслеповато щурилась на них, согнувшись над ними крючком, обнюхивала их, некоторые развязывала чёрными худыми пальцами и высыпала порошки на платок...

Любаша вздрогнула от неожиданности, когда старая знахарка подала голос, когда стала ей объяснять:

— Вот зелье лихорадочное, авран, милая моя. Его я сейчас заварю, и дадим его выпить ему сразу. Вот зелье бессмертник, золотые цветочки; это потом заваривать будешь — дабы не испортилась у болезного желчь. А вот явора корешок, растолчённый уже, также и бодяк, они хороши для лечения ран и при гангрене и застарелых язвах. Всё тебе я смешаю, а ты, милая моя, раны ему после присыпай. Делай так каждый день, да не забывай менять повязки. Со щёлоком их хорошенько стирай.

Подняв с пола щепочку, знахарка смешала два порошка, а третий высыпала в котелок, вода в котором уже грелась.

— Всё запомнила? — как-то недобро покосилась Леля на Любу, старуха стояла к ней боком.





— Да, бабушка.

— Хорошо, — клюнула тяжёлым носом знахарка. — Теперь — пуля...

Старая Леля, поглядывая на раненого, хитро сощурила глаз. Нагнувшись над котелком, она помешивала веточкой закипающую воду, пришёптывала что-то себе, варила снадобье. Любаша прислушалась к тому, что шептала знахарка; это были заговоры и молитвы; некоторые из молитв девушка даже узнала и подумала: вот ведь верует же в Бога Старая Леля и напрасно на неё наговаривают, будто колдунья она и ведьма; кабы ведьма была, знающаяся с нечистой силой, то боялась бы молитв, как огня... А Леля уже молитвы оставила и про некую красную девицу всё твердила, что «стоит на шостке, перебирает ложки, перемывает, перетирает и передувает, стрельбу и жар у раба шведского утишает и угоняет...» Потом старуха сняла котелок с огня, накрыла крышкой и укутала в тряпицу:

— Вот и зелье. Пусть потомится пока...

Она взяла свой кремнёвый нож, повертела его в руках, пребывая в некотором раздумье, потом убрала нож в котомку, склонилась над раной в бедре, улыбнулась и неожиданно весёлым голосом, каким-то озорным даже, позвала:

— Цып-цып-цып... Цып-цып-цып...

Все члены раненого офицера вдруг охватила дрожь, он застонал и заскрипел зубами, потом вытянулся весь на лаве в струну, словно с ним случился столбняк, затем выгнулся дугой; из раны в бедре струйкой брызнула чёрная, как спелая вишня, кровь, старая кровь, сплошь в сгустках, а за кровью сама собой вылезла наружу довольно большая свинцовая пуля — вот и я, здрас-сь-те!..

Любаша так и ахнула от этого внезапного... явно ведьминого волшебства, от вида крови и пули сатанинской, послушной чарам колдуньи, и едва не лишилась чувств. Винцусь, потрясённый не менее сестры, только присвистнул, раскрыл рот, да так с раскрытым ртом мальчишка и стоял.

Пуля тяжело скатилась но окровавленному бедру на лаву, звонко стукнула по древесине и, юркнув на пол, затерялась в старых стружках.

Раненый, верно, от боли, тут пришёл в себя и потянулся к Старой Леле рукой, как бы желая схватить знахарку за горло.

Но Леля легко отвела его ослабевшую руку.

— Вот и всё, дитя. Больше не будет больно. Снадобье попьёшь, и скоро пройдёт огневица.

— Wicked gumman! — сверкнул на неё глазами раненый. — Du torterar mig! Du — häxa. Bara igar du var ung. Jag sag dig! Och idag — redan pa randen till graven. Försvi

Старуха, стоя к нему боком, покачала головой, и, со стороны на неё глядя, можно было бы подумать, что она его ругательства поняла. Впрочем, ругательства его она тут же простила (на всякого болящего обижаться — лекарем не быть!) и аккуратно, мастерски перевязала ему рану на бедре. А он тем временем смотрел на неё настороженно, понимая её действия, но как бы не вполне доверяя ей, готовый в любую минуту оттолкнуть её. Леля, однако, не очень-то обращала внимание на поведение этого несчастного. Она некоторое время жевала нечто, потом сплюнула себе на ладонь жёлто-золотистую жвачку, ловко слепила из неё лепёшечку и заклеила ею шведскому офицеру рану. Тот поморщился, но промолчал и знахарку не стал отталкивать.

53

Злая старуха! Ты мучаешь меня! Ты — колдунья. Ещё вчера ты была молодой. Я тебя видел! А сегодня — уже на краю могилы. Прочь! (швед.)