Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 18 из 90

Днём Люба крепилась, ночами плакала. Поглядывала на Винцуся, который хоть и слова не говорил, но явно тосковал по родителям и брату. Не раз видела сестра, как выходил Винцусь из ворот имения, садился на камень при дороге и долго-долго в конец этой дороги смотрел; скучал сердечный мальчик, ждал родителей, Яна и Алоизу, ждал брата Вадима.

И здесь, будто по волшебству, родители Ланецкие явились... Прекрасный это был день — солнечный и тёплый, тихий денёк посреди осени, один из последних погожих. Пришли Ян и Алоиза пешком, только вдвоём, ибо всех слуг своих могилёвских ещё в городе потеряли и не знали их судьбы, пришли неимущими странниками с посохами, с жалкими котомками, поддерживая друг друга рукой, плечом и словом. Исхудавшие, оборвавшиеся, простуженные, с чёрными лицами — их насилу узнали, приняв сначала за нищенствующих побродяг.

Ах, сколько же было радости!..

Тут и услышали о могилёвском бедствии из первых уст. Поведали Ян и Алоиза, что в начале сентября русские войска вошли в город и, хотя раньше они уже в Могилёве стояли, теперь их было не узнать. Вдруг кинулись по дворам грабить и разграбили всё, что осталось от шведов; народ выгоняли из домов, не давали времени на сборы; если кто сопротивлялся — били. И потом город подожгли, чтобы не достался он более шведскому королю. По приказу Петра два полка, калмыцкий и татарский, бесовское племя, поджигали Могилёв с разных сторон[31]. Тысячи, тысячи жителей остались без крова, без имущества, без пропитания, без зелёного медяка. Иные горожане в беде своей, в отчаянии схватывались с налетающими, бесчинствующими азиатами, но гибли на месте. Полыхали дома, пылали церкви, от ужасного жара плавились колокола, как свечи, горели золочёные маковки. Жители, кто ещё в городе оставался, кричали, как оглашённые, бегали без смысла от колодца к колодцу, пытались хоть что-то взять из своих жилищ и страшной смертью погибали в пламени...

У Ланецких в городе сгорело всё — и дом с железными дверьми, и службы со всем скарбом, и все ларцы с Любашиным приданым и нарядами, и мамины меха, и шерсть аглицкая, и полотно немецкое, и мука, и меды, и вина французские и венгерские, и прованское масло, и ящики с изюмом, и бочки с оливками, и мускус с благовонными маслами, что так любили состоятельные горожанки использовать при мытье, и ковры с гобеленами, и всякое иное рушимое добро — до последней овчины, до последнего стёртого хомута; дырявой ветошки не осталось. В чём хозяева были, в том ушли и тому ещё радовались...

Все жители разбежались: кто в литовские города к родне, в Вильно и Ковно, в Вилкомир, Поневеж, в Витебск и Гродно, кто подался на юг; у кого не было родни и собственности ни на западе, ни на юге, нашли прибежище в предместье Луполово — его русские не смогли сжечь, так как не нашли лодок; третьи обрели приют и кое-какое пропитание в монастырях — православных и католических; а иные, недалеко от несчастного города отойдя, устроились временно в шалашах и кормились именем Христовым.

Старики Ланецкие вздыхали, качали головами: теперь они будут больше верить в народные приметы, чем когда-либо. Говоря т в народе, мыши и тараканы исчезают из дома, которому угрожает пожар. Разве это не вздор? Разве это не измышление скудоумных для потехи неразумных?.. Но так всё и было. Мыши и тараканы незадолго до трагедии убегали из города. Откуда они могли узнать? как, бессловесные твари, смогли передать друг другу весть о том, чего ещё не было? Они лавиной бежали но улицам, смущая и пугая прохожих. Иные прохожие сторонились в неприязни, а другие давили их... Вот мыши и тараканы, твари примитивные, знали, чуяли беду и бежали, а люди — совершенные творения Создателя по образу и подобию — не знали, даже подумать не могли, они не могли допустить такого ужаса в мыслях, что город, любимый их город, красавец-город, гордость их и отрада глаз, оплот веры православной о двенадцати престолах, будет в одночасье уничтожен, сожжён. Хотя в народе было некое смутное брожение; задним-то умом уже говорили, что были, были весьма ясные знамения предстоящей беды: икона Богородицы в Богоявленском храме как бы заволоклась пеленами, а пелена те будто переливались всеми цветами радуги; ещё родник близ города, святой целебный источник, кровью потёк, а река по ночам... стонала — натурально стонала, как человек, обуянный горем (а думали: плакала по утопленнику жена). Однако этих знамений могилевчане не поняли. Кабы поняли, схоронили бы богатства свои где-нибудь подальше и понадёжней.

В усадьбу шли старики Ланецкие пешком, больше ночами, а днём отлёживались в каком-нибудь шалаше или в копне сена; боялись ходить дорогами, опасались разводить огонь, на сучок в лесу избегали наступить, дабы не щёлкнул, ибо кругом были враги — и чужие, и свои; грабили всё и всех. Ян и Алоиза не раз слышали крики на дороге, призывы и мольбы о помощи, но уходили от большей, от горшей беды, так как ничего не мог поделать Ян, человек ещё весьма не слабый, один против дюжины. Где-то возле Вильчич помирали от голода и холода; ночка выдалась дождливая, только и спаслись тем, что сидели под елью обнявшись, — сберегли тепло. Потом подавили в себе гордость — побирались по домам, как и многие другие побирались до них и после. Иногда перепадала скудная пища. Но всё больше кормились улитками и речными ракушками. Народ, замечали, всё чаще добавлял в хлеб сушёную репу — толкли репу в порошок и примешивали к тесту; так пекли хлеб; день ото дня хлеба в хлебе становилось всё меньше, а репы больше. Повальная голодуха была не за горами. На чёрных, сожжённых полях разложила свои кости голодная смерть... Забрели как-то на хутор. Там сердобольная вдова пустила их погреться на печку; а на печке у неё — с десяток ребятишек, мал мала меньше среди овчин и гарбузовых семечек. Может, сутки у этой вдовы отлёживались, может, благодаря ей и живыми остались — к тому времени уж совсем выбились из сил. То, что накануне насобирали милостью Божьей, почти всё отдали вдовьим детям.

Радость от встречи, от окончания тяжкого путешествия совершенно погасла, когда Ян и Алоиза узнали, что старшего их сына Радима нет в Лозняках. Старые Ланецкие переменились в лице. Радим уехал в усадьбу ещё задолго до сожжения Могилёва. Они были уверены, что Радим с другими детьми ждёт их здесь. Мысль, что дети живут в усадьбе, далеко от войны, что они защищены от невзгод стеной глухого леса, а от татей и шишей высоким забором, крепкими воротами и злыми дворовыми мужиками с рогатинами и косами, поддерживала родителей в последние дни. В упавших чувствах они не обратили внимания на трогательное замечание самого младшего, Винцуся, на несогласие его: «Мы уже давно не дети». А Люба думала о том, что не следует ещё более расстраивать бедных родителей рассказом о недавнем происшествии: не такой уж и глухой у них лес, и не спрятать тропинки в этом лесу, и забор у них не вполне высок, и не весьма крепки ворота да и мужики дворовые не настолько злы, чтобы справиться с несколькими мародёрами. И ещё Люба думала сейчас, что надо бы предупредить приказчика Криштопа и дворовых, чтобы о том случае помалкивали... О Радиме и Винцусь затосковал. Как же ему теперь быть без Радима? Ведь Радим для него — свет в окошке. Каждое слово старшего брата ловил, в каждом его деле участвовал.





— Где же наш Радим? — со слезами на глазах спрашивала Любу Алоиза, как будто Люба могла это знать или как будто она могла держать ответ за судьбу старшего брата. — Может, уж и нет его на белом свете?

Старый Ян при этих словах бодрился:

— Ты сразу о самом дурном! Не накличь беду. Дай ему срок, мать. Придёт. Он крепкий у нас.

Но Алоиза уже не сдерживала слёз, так как было это ей не по силам; стояла в Могилёве над родным пепелищем, не плакала; столько дней шла через войну, крепилась; от голода и холода помирала, ни слезинки не пролила; и вот новая беда: не видит она вблизи себя дорогого сердцу первенца, и дрогнула душа.

Алоиза посмотрела на Яна с укоризной:

— Ты сам видел, муж, что делается в свете. Кажется, что весь мир в огне. Повсюду царит зло, будто распахнулись адовы ворота. Радим наш человек прямодушный и честный. Если что не по справедливости где делается, он не покривит душой, не смолчит. И за слабого, и за обиженного непременно вступится. Себе на беду...

31

8 сентября 1708 года.