Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 27 из 71

— Сардины в масле… Сардины… Две сигареты…

— Что ж сам не ешь? — Васек из любопытства берет баночку. На этикетке серебристая рыбка ныряет в синих волнах, непонятная надпись. Сверху, на крышке, выдается жестяной язычок, на который должен надеваться приложенный к банке ключ.

— Полицаям неси. Возьмут.

— Чтоб отобрали? Советчик нашелся…

— Тогда сам ешь. Торгаш!.. — рассердился Васек.

Он проходит в глубь коридора. Бойко шныряет туда-сюда Дунька. Здесь он чувствует себя не хуже, чем та серебристая рыбка в синих волнах. Заработав на полицайской баланде сигарету, Дунька теперь изо всех сил старается сбыть седому старику подметки к ботинкам. Старик мнется.

— О, господи! И что это ты никак не решишься? Да я бы на твоем месте и секунды не задумывался. Ведь добра желаю. Сам же говоришь — ноги больные.

— Больные, — покорно соглашается старик. — Еще до войны болели. Бывало погоде меняться — начинает крутить. А теперь уж и говорить нечего. Опухли вон, на колодки похожи.

— Бог ты мой! Конечно, опухнут, если босой. Ноги всему голова. Их надо держать сухими. Без хлеба день выдержишь, ничего не случится, а вот в воде день постоишь босиком— не поздоровится. Истинный господь!.. А подметки какие, погляди!

— Да я уж видал.

— Еще погляди, толком. Я ведь за погляд не беру. Износу не будет, ей-богу! Таких теперь не найдешь. Убрали шланги, в сарай замкнули.

— Вот и беда, что убрали. Я вчера ходил…

— Не найдешь! — уверяет Дунька.

— Сколько просишь? — спрашивает Васек, наблюдая из-за спины Дуньки за торгом.

Дунька сердито оглянулся.

— У нас свой разговор. Не лезь!

— Сколько? — обращается Васек к старику.

— Известно, пайку…

— Пайку Дуньке да пайку сапожникам. После этого ботинки, пожалуй, не потребуются…

Дунька укоризненно качает головой:

— Ох, господи, каждой бочке затычка. У него своя голова. Всяк по-своему рассчитывает. Учат-учат вас и все не впрок.



— Врешь, Дунька, впрок! Не дам охмурять старика! Я хоть и не святоша… — вгорячах Васек не сразу достал рассованные по карманам куски шлангов. А достав, начал их толкать в руки оторопевшего старика. — На, старик! Бери, бесплатно бери!

— Да как же, сынок? А сам? Ведь тоже вон…

— Сам? — Васек, немного подумав, улыбнулся. — И мне осталось. А потом мои ножки уважают хлеб, а не сапожки.

Боцман и унтер занимают большую комнату. Голубоватые обои и такого же цвета занавески на окнах, платяной шкаф, буфет, круглый стол, фотографии и несколько масляных картин работы Яшки Глиста создают впечатление, что хозяева комнаты — люди сугубо мирные, влюбленные в тишину и домашний уют.

Унтер Франц Штарке щепетильно чистоплотен. Его лицо искажается гримасой брезгливости, если он замечает на чисто выдраенном полу хоть одну соринку. «Денщик!» — зовет он Аркашку. Когда тот появляется, унтер с остервенением тычет длинным пальцем в пол. «Смотри! Сколько можно говорить? Привыкли в России жить по-свински!»

Каждый день перед утренним кофе унтер бреется, придираясь к каждому волоску, чистит зубы и до пояса умывается. Побывав в бараке пленных, он сразу, не заходя в комнату, несет свои руки с растопыренными пальцами под кран и обрабатывает их с тщательностью хирурга, готовящегося к операции.

Боцман тоже пытается соблюдать чистоту, но делает это скорее из подражания унтеру и только трезвым. А трезвым он ни одного дня не бывает. Правда, иногда боцман начинает наливаться с утра, а иногда с обеда или, судя по обстоятельствам, даже позже. Но как бы то ни было, к ночи боцман доходит до положения риз и часто засыпает за столом. И тогда денщик берет боцмана на руки — благо, он тщедушен — переносит его на кровать, раздевает.

Унтер тоже не проносит мимо рта рюмки, но от выпитого у него лишь слегка розовеют втянутые щеки и блестят глаза. Происходит это, очевидно, потому, что унтер жилист, крепок и пьет по-русски, с закуской. Боцман же закуски не признает. Он сопровождает шнапс фруктовой водой и сигаретами.

Между боцманом и унтером установились странные, двоякие отношения. Пока боцман трезв, унтер ведет себя так, как подобает по уставу вести подчиненному с начальником. Но стоит боцману пропустить рюмку — и в голосе унтера начинают появляться нотки собственного превосходства. Они становятся откровенней по мере возрастания выпитых боцманом рюмок. Под конец же, когда боцман уже не вяжет лыка, унтер почти в открытую куражится над незадачливым начальником.

Унтеру кажется, что его обошли, не оценили по достоинству. Ведь пятнадцать лет он прожил в России. Шутка ли?

Франц Штарке преподавал немецкий в одной из школ приволжского городка. Каждое лето после окончания учебного года он вооружался палкой, забрасывал за спину рюкзак и отправлялся в путешествие. Коллеги восхищались им: «Неугомонный вы человек, Франц Францевич!» Штарке скромно возражал: «Что вы? Мне просто хочется по достоинству оценить величие преобразований в нашей стране. А сколько поэзии в таком путешествии. Вы ночевали когда-нибудь в степи около костра? А слушали ночью плеск морских воля? Незабываемо!»

И «учитель» странствовал. Своими длинными сильными ногами он вдоль и поперек измерил Донбасс, Криворожье, был на побережье Черного и Каспийского морей, в Прибалтике и Белоруссии. И теперь даже ночью, спросонья, он может без запинки охарактеризовать любой город, любой, заслуживающий внимания населенный пункт, назвать заводы, мосты, дороги… Память у Штарке такая, что дай бог каждому, — не человек, а обстоятельный справочник по европейской части России.

Война застала «любознательного учителя» в путешествии вблизи западной границы. Вскоре он побывал в Берлине, а оттуда в новеньком мундире унтера вернулся в Польшу, по-хозяйски расхаживал по огромному двору кирпичного завода, спешно превращенного в концлагерь.

То было время громких, опьяняющих успехов. Почти каждый день под звуки бравурных маршей радио сообщало о взятии изученных Штарке городов. Как по мановению волшебной палочки, они из русских становились немецкими. Доблестные армии рвались к Ленинграду и Москве. Никто не сомневался, что до зимы столица большевиков падет, война кончится. Штарке рисовал себе картину возвращения в тот приволжский городок. Он обязательно вернется и, возможно, станет бургомистром. Разве Штарке не заслужил этого? А фюрер умеет ценить заслуги своих патриотов.

Пленные поступали тысячами. Ими забили сараи, они вповалку лежали под открытым небом. Бородатые, грязные, многие обмотаны бинтами с пятнами засохшей крови. Вот те, кого Штарке пятнадцать лет боялся и всем своим существом ненавидел. Теперь они в его власти, все получат сполна…

Выполняя приказ, Штарке терпеливо расхаживает в людском скопище, пытливо всматривается в лица пленных — ищет евреев и политработников Они не скроются…

А дальше пошло все не так, как ожидал Штарке. Война затянулась на неопределенное время. Его отправили в Норвегию и будто забыли о нем Больше того, здесь он должен подчиняться какому-то болвану, сморчку, беспросыпному пьянице. Что же он, Штарке, хуже этого гнома, меньше сделал для фатерланда или он не сможет управиться с шестью сотнями русских? Странно! Очень странно, непонятно. Ведь подчиняясь этому недоноску, сам чувствуешь себя таким же недоноском. Комендант! Несет всякую чепуху.

Вот и теперь, отхлебнув из рюмки, Вилли Майер начинает разглагольствовать о поместье, которое он непременно получит на Украине. Он много думает об этом, детальный план составил. Он сделает все по своему вкусу. Дом у реки, фруктовый сад, тенистые аллеи и большая свиноферма. Сейчас он покажет… Минутку… Неуверенными пальцами боцман суется в многочисленные карманы мундира и брюк, стараясь отыскать план поместья. Куда он делся?

— Аркадь! — зовет боцман. — Где эта бумага, черт возьми? Что ты смотришь бараном! Бумага! Плотный лист… Вчера я чертил цветными карандашами.

Денщик, сделав несколько почтительных шагов от порога к столу, недоумевающе пожимает плечами. Он не может понять, что требует господин боцман. Он не знает по-немецки, то есть знает, но самое элементарное. Аркашка смотрит на господина унтер-офицера, ожидая пояснений. А тот с досадой машет рукой, дескать, пустое.