Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 3 из 14

Но можно ли вообще сравнивать Толстого и Достоевского? Или воображаемый диалог этих умов и их взаимная осведомленность – лишь сказка для критиков? Подобного рода сравнениям порой могут мешать диспропорции в масштабах или отсутствие материалов. Например, до нас не дошли картоны к фреске да Винчи «Битва при Ангиари». Поэтому у нас нет возможности сопоставить две соперничавшие работы Микеланджело и Леонардо.7 Но документов по Толстому и Достоевскому более чем достаточно. Мы знаем, как они относились друг к другу, и что значила «Анна Каренина» для автора «Идиота». Более того, я подозреваю, что в одном из романов Достоевского содержится пророческая аллегория его духовной дуэли с Толстым. Статусного несоответствия между ними нет – они оба титаны. Читатели конца XVII века были, видимо, последними в истории, кто мог искренне считать, что Шекспира можно ставить в один ряд с другими современными ему драматургами. Для нас же он – огромная, почитаемая нами фигура. Говоря о Марло, Джонсоне или Вебстере, мы вынуждены закрываться от лучей Шекспира закопченным стеклом. Толстой и Достоевский – не тот случай. Для тех, кто занимается историей идей или литературной критикой, они представляют собой уникальное сочетание, противостояние соседних планет, равных по величине и испытывающих возмущения от орбит друг друга. Они провоцируют на сравнение.

При этом между ними существовали точки соприкосновения. Да, их образы Бога, их представления об образе действий находились в непримиримом противоречии. Но они писали на одном языке и в один и тот же ключевой момент истории. Случались ситуации, когда они оказывались в шаге от знакомства, но всякий раз отступали из-за некоего навязчивого предчувствия. Мережковский – непоследовательный, ненадежный, но все же полезный свидетель – называет Толстого и Достоевского «наиболее противоположными» писателями:

«Я говорю – противоположного, но не далекого, не чуждого, ибо часто они соприкасаются… по закону сходящихся крайностей».

Немалая часть настоящей книги будет по духу разъясняющей, направленной на то, чтобы провести различие между поэтом и драматургом, рационалистом и визионером, христианином и язычником. Но у Толстого и Достоевского имелись и схожие черты, родственные моменты, которые делали антагонизм их натур еще более радикальным. С этого я и начну.

II

Прежде всего – «массивность», обширность пространства, в котором работали оба гения. «Война и мир», «Анна Каренина», «Воскресение», «Идиот», «Бесы», «Братья Карамазовы» – романы чрезвычайно объемные. «Смерть Ивана Ильича» Толстого и «Записки из подполья» Достоевского – это длинные рассказы, новеллы с тенденцией к главной форме. Многие склонны игнорировать это обстоятельство в силу его очевидности и наивности – мол, так сложилось. Однако с точки зрения целей Толстого и Достоевского, вопрос объема их прозы существенен. Он характеризует их видение.

Размеры литературного произведения – тема расплывчатая. Но разница в толщине между «Грозовым перевалом» и «Моби Диком» или между «Отцами и детьми» и «Улиссом» уже заставляет нас думать, что мы имеем дело не только с вопросами писательской техники, но и с разницей в эстетике и идеалах. Даже если мы ограничимся примерами крупной прозы, их все равно придется разделить. Толщина романов Томаса Вулфа – это неуемная энергия и сбои в контроле, растворение в неумеренных красотах языка. «Кларисса» Ричардсона длинна – даже чересчур, – поскольку автор переводит дискретную, свободную по строению структуру традиционного плутовского романа на новый язык психологии. В гигантских формах «Моби Дика» мы различаем не только совершенную гармонию между темой и методом, но и повествовательный механизм, отсылающий нас к Сервантесу – к искусству длинных отступлений. Многотомные хроники Бальзака, Золя, Пруста и Жюля Ромена иллюстрируют силу объема в двух аспектах: такой механизм создает атмосферу эпичности и передает ощущение хода истории. Но даже в рамках этого класса (отчетливо французского) мы должны видеть разницу: звенья, связывающие отдельные романы в циклах Бальзака и Пруста, отнюдь не одинаковы.

Размышляя о различиях между поэмой и стихотворением, По обнаружил, что поэма может включать в себя монотонные фрагменты и отступления, может использовать раздвоенность интонации, сохраняя при этом свои основные достоинства. Зато в ней нельзя достичь неослабевающей интенсивности и напряженности короткого стихотворения. Это правило неприменимо к прозе. Недостатки книг Дос Пассоса связаны именно с неоднородностью ткани. С другой стороны, петельчатая структура сплетена в великом цикле Пруста не менее тонко и плотно, чем в блестящей миниатюре мадам де Лафайет «Принцесса Клевская».





Массивность романов Толстого и Достоевского отмечалась с самого начала. Толстого сокращали – и порой продолжают сокращать – за философские интерполяции, морализаторские отступления, за его заметное нежелание завершить сюжет. Генри Джеймс называл толстые романы «рыхлыми мешковатыми монстрами». Русские критики говорят, что длина романа Достоевского зачастую объясняется его вымученным, кричащим стилем, постоянными колебаниями в отношении персонажей, да и попросту тем фактом, что платили ему постранично. Подобно викторианским аналогам, «Идиот» и «Бесы» отражают экономику сериализации. Среди западных читателей многоречивость Толстого и Достоевского нередко интерпретируется как чисто русская особенность, которая неким образом происходит из физической необъятности самой России. Такое представление абсурдно: Пушкин, Лермонтов и Тургенев – просто образцы краткости.

По размышлении становится очевидным, что и для Толстого, и для Достоевского объем – одна из главных свобод. Это характеризует их жизни и личности, а также – их взгляд на искусство романа. Толстой творил на обширном холсте, соразмерном широте его бытия и заставляющем думать о связях между временными структурами романа и течением времени сквозь историю. Массивность Достоевского отражает его приверженность деталям и всеобъемлющее понимание бесчисленных нюансов жеста и мысли, которые накапливаются по мере приближения к драматическому моменту.

Чем больше мы думаем об этих двух писателях, тем отчетливее понимаем, что и они сами, и их работы – явления одного масштаба.

Притчей во языцех стали гигантская энергия Толстого, его медвежья мощь и психологическая устойчивость, безмерность всех жизненных сил. Современники – Горький, например, – описывали его титаном, шагающим по земле с античным величием. В самом его преклонном возрасте было что-то фантастическое и смутно богохульное. В свой девятый десяток он вошел королем от бога. Он трудился до конца – не знающий отдыха, задиристый, радостный в своей автократии. Его энергия была столь велика, что он не мог воображать или творить в мелких масштабах. Входил ли Толстой в комнату или принимался за ту или иную литературную форму, он производил впечатление гиганта, который нагибается перед дверью, построенной для обычных людей. В одной из его пьес – шесть актов. Некоторая закономерность видится в том факте, что духоборы – религиозная секта, чью эмиграцию в Канаду финансировал Толстой гонорарами за «Воскресение», – обнаженными вышли в непогоду на демонстрацию и в знак яростного протеста жгли фермы.

Повсюду в жизни Толстого – в приступах страсти к азартным играм и в медвежьей охоте его юности, в бурном и плодоносном браке, в девяноста томах его собрания сочинений – отчетливо видно могущество творческого импульса. Т.Э. Лоуренс8 (который и сам отличался дьявольской мощью) признавался Форстеру:

«Пытаться одолеть Толстого – безнадежное дело. Этот человек – как вчерашний восточный ветер, от которого, стоит повернуться ему навстречу, – слезы и оцепенение».

Обширные фрагменты «Войны и мира» переписывались семикратно. Толстовские романы завершаются с неохотой, словно давление творчества – этот оккультный экстаз от создания жизни посредством языка – еще не исчерпало себя. Толстой сознавал собственную грандиозность и упивался напором и пульсом своей крови. Однажды в пароксизме особого величия он поставил под сомнение саму смертность. Он задался вопросом, действительно ли смерть – в виду явно имелась именно его физическая смерть – неизбежна? Почему он должен умирать, когда чувствует в своем организме непочатый край ресурсов, и когда он столь остро необходим пилигримам и ученикам, стекавшимся в Ясную Поляну со всего света? Пожалуй, прав был Николай Федоров, библиотекарь из Румянцевского музея, отстаивая идею полного и буквального воскрешения мертвых. Толстой говорил, что не разделяет взгляды Федорова, но они, очевидно, его притягивали.