Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 75 из 91



Солдаты, Афиноген Степанов и Василий Пущин, люди пожилые — лет до сорока, были нижегородцы, из дворовых. Унтер-офицер — Карл Теодорович Зихель — происходил из семьи крымских немецких колонистов, из тех, что перебрались в страну обетованную по приглашению мудрой императрицы Екатерины II. С Зихелем, примерно ровесником, человеком возвышенным и образованным, открытым, с располагающей внешностью, Александр Модестович сошёлся быстро и коротко. И через два-три дня, когда Зихель почувствовал, что довольно окреп, они уже часы напролёт проводили вместе: вели беседы о высоких искусствах, о европейских романах, по большей части французских и немецких — припомнили и старика Гёте, и о российской словесности, набирающей силу, о поэзии, немного о медицине, о французском научном гении (они вовсе не страдали галломанией[51], но перед гением Бертолле, Шаппа, Лапласа, Лагранжа, Ларрея преклонялись), вскользь о войне, о том о сём из собственных жизненных впечатлений, наконец, поверили один другому некоторые свои любовные тайны и тогда почувствовали, что они совсем уж друзья, задушевней некуда, и что настало время обетов верности.

Эта завязавшаяся дружба несколько отвлекла Александра Модестовича от его, казалось, неизбывных сердечных переживаний, но не настолько, чтоб он мог совершенно позабыть об Ольге. Всякий день, исправив лекарское обхождение, он исчезал часов на пять, на шесть, а возвращался усталый, мрачный, почерневший, молчаливый; на любые расспросы лишь отрицательно качал головой, так что его перестали и расспрашивать. Любезному другу Зихелю, правда, сказал однажды, что не потерял надежду отыскать Ольгу, ибо встретил на днях одного полячишку — из слуг Пшебыльского, — хотя и тот, глазастый, заприметил его и исхитрился смыться. Стало быть, и Пшебыльский, каналья, в Москве — некуда ему сейчас податься... Зихель очень сочувствовал Александру Модестовичу, тяготился своим положением и как-то в разговоре заметил, что едва только встанет на ноги, непременно поможет в поисках, и уж коли они друзья, то теперь дело и его чести, чтобы бесчестному воздать сполна за худые дела, проучить за неразборчивость в средствах.

Как мы уже между прочим говорили, обнаружить с улицы прибежище наших героев мог только редкий, многоопытный следопыт, вроде Черевичника, и то, если знал наверняка, что искал. Нечего долго и растолковывать, тайность эта имела значение немаловажное, поскольку, едва пожары прекратились, Бонапарт вернулся в Кремль, и армия вторично вошла в Москву. А как французы к тому времени уже явно оголодали и только и спасались, что кониной, то и число мародёров вдруг бесконечно возросло, они шныряли всюду: давно обшарив уцелевшие дома и сараи, теперь ковырялись на пепелищах, искали погреба со съестным. И дабы не выдать им невзначай своё жильё, приходилось выбираться наружу осторожно и всегда основательно маскировать лаз... В подклете Александр Модестович с Черевичником, памятуя о находке уланов, действительно обнаружили большой каменный погреб с высокими кирпичными ступенями — целую комнату, заставленную бочками с сельдью и грибами, с медами и ягодами, баклагами с маслами, комнату, заваленную мешками с изюмом и фисташками, с черносливом и пряностями, кругами сыра, ворохами копчёной воблы, завешанную окороками, кольцами колбас и прочим, не исключая вин, — то есть всем тем, что может обеспечить не только жизнь не голодную, но и очень изысканный стол. Конечно, эти «скромные» припасы выдавали в хозяине некоторые слабости: например, можно было не сомневаться, что дань чревоугодничеству он платил исправно за всякой трапезой, что также был сладкоежкой, но главное, припасы эти позволяли нашим героям, тоже имевшим неплохой вкус, разнообразить меню, что, естественно, не замедлило сказаться самым благоприятным образом — раненые быстро пошли на поправку и всего за неделю сумели приобрести цветущий, если не лоснящийся, вид.

Александр Модестович обыскал всю Москву, разве что не побывал в Кремле. Но безуспешно. Потом узнал, что значительная часть войск вынесена за пределы города и, расквартированная в подмосковных сёлах, несёт охранительную службу. Пшебыльский вполне мог сокрыться и там, при каком-нибудь польском полку. Однако выбраться из Москвы, чтобы проверить это, оказалось более чем мудрёно. На всех дорогах стояли заставы, на мостах и крупных перекрёстках — караулы. Александр Модестович что было сил крепился, тешил себя надеждами; но время шло, и он начинал признаваться себе, что надежды его становились всё призрачней и что Ольгу ему больше не найти. Ему судьбою уже представлялся случай, но он упустил его: сам простак — поторопился и Пшебыльского записать в простаки, посадил коршуна на семи ветрах, и думал, тот не улетит. Хорошо, что сам ещё жив остался!..

Между тем незаметно подступила багряная осень. Похолодало, дни стояли ясные. Ночами ярко светили звёзды. Что-то переменилось и в мире людей. Александр Модестович заметил, французы уж не были так спесивы, так уверены в себе, как в первые дни после вступления в Москву. Что бы они теперь ни делали, они это делали как бы с оглядкой, быть может, с оглядкой на завтра. В глазах солдат и офицеров Александр Модестович постоянно замечал уныние, если не тоску. Даже вытаскивая медяк из кармана крестьянина, французский солдат хранил унылый вид. Глаза его загорались лишь при виде съестного. Французская армия серьёзно голодала. Дисциплины не было и в помине. Пьяные разгулы, драки, неподчинение приказам, дезертирство стали обычными явлениями. Теперь каждый радел только о себе. Александр Модестович как-то случайно подглядел: солдат, коему посчастливилось раздобыть старый заплесневелый каравай хлеба, половину съел, ломая зубы, трясясь над каждой крохой, а половину закопал, впрок — как собака... Горожане поговаривали, что фельдмаршал времени даром не терял: пока французы грабили Москву, собрал большую армию; посмеивались втихомолку: будто Бонапарт на московских харчах маленько отощал и теперь просит мира — то к государю-императору нарочного шлёт, то к князю Кутузову, а те, напротив, не ищут мира, только во вкус кампании вошли. И не знает Бонапарт, как ему поступить, задумался на перепутье: на север, к Петербургу пойти, где заслонов понаставлено, — убиту быть, на юг, к Калуге направиться, где Кутузов поджидает, — костьми лечь, в Кремле остаться — с голоду попухнуть, убраться восвояси — честь потерять...



Слушал Александр Модестович людскую молву, думал — байки, приукрашает народ. Оно и понятно: настрадался, торопит события, хоть на словах, да тянет одеяло на себя. Как вдруг облетела город благая весть: уходит француз. Россияне вздохнули свободней. Москвичи-иностранцы засобирались в дорогу — был грешок, прислуживали Бонапарту, никак не ожидали, что он халиф на час, и теперь боялись мести россиян. Французы уходили по Старой Калужской дороге.

Раненые к тому времени настолько окрепли, что могли бы уже обойтись и без лекаря; более того, им бы вполне достало сил добраться до передовых русских позиций, хотя бы до тех было и три, и четыре дня пути; они уж поговаривали, не пора ли взяться за оружие, не могли забыть Кудринский дом, мучались вынужденным бездельем. Как ни грустно было Александру Модестовичу расставаться с этими людьми, он сообщил им своё решение — идти за французской армией, принялся собираться в дорогу. Он знал наверняка — именно теперь Пшебыльский обнаружит себя, и искать его вернее всего следует среди беженцев. Опять затеплилась надежда... Но и солдаты-нижегородцы, и любезнейший Зихель всё решили по-своему: если жаждешь досадить неприятелю, вовсе не обязательно искать русские позиции и становиться под знамёна какого бы то ни было, пусть и наидоблестнейшего полка. Посовещавшись у себя в углу, они объявили о намерении сопровождать Александра Модестовича и в меру сил своих и смекалки ему помочь, а за этим святым делом и с француза стребовать должок. Александр Модестович отказался было, говоря, что его печаль — это его печаль, но все трое настаивали, так как считали себя не только людьми честными и признательными, но и должниками его по гроб жизни, и считали, что правила приличий и порядочность просто обязывают их принимать его печаль за свою. Что тут было сказать! Да уж и привязались друг к другу. Поладили. Набили провиантом дорожные сумы, взяли по карабину. А чтобы хоть немного отличаться от отряда русских егерей и не наделать среди беженцев переполоха, принуждены были поменять мундиры на что-нибудь неброское. В чулане среди старинного хлама подобрали себе платье с крутого плеча Аршинова — кафтаны до пят, рубахи под поясок да широкие штаны, наряд, который уж лет двадцать как вышел из моды и который не всякий купец, по крайней мере, молодой, преуспевающий и с претензией, отважился бы на себя надеть, однако ещё довольно крепкий. В этом маскараде они были похожи не столько на горожан-беженцев, сколько на мародёров, что, собственно, их тоже устраивало. Не задерживаясь более, тронулись в путь. Зихель, лучше других знакомый с Москвой, обещался вывести к старой дороге на Калугу.

51

Галломания - пристрастие ко всему французскому.