Страница 48 из 59
— Это неправда! — выкрикнул Алексей. — Я всего лишь выглянул за забор, вот и всё.
— Тихо, Алексей, — успокоил его отец. — Продолжайте, господин... простите, — ироничная усмешка спряталась в седеющих усах, — товарищ Никольский.
— Вы слышите, полковник, — «выглянул за забор»! И когда я указал этому ребёнку, как следует себя вести заключённым, он отправился жаловаться на меня Кобылинскому!
— Я не жаловался, — вновь попытался оправдаться бывший наследник престола, — я... я просто... растерялся.
Он тогда действительно растерялся. За забор он заглянул, встав на бревно и подтянувшись на руках, лишь на секунду, просто играя, страдая от недостатка свободного пространства. Да, действительно несколько человек, а вовсе не толпа, стояли тогда рядом и видели его какое-то мгновение. Но как на грех проходивший мимо Никольский сделал из этого пустякового поступка событие едва ли не масштаба заговора и раскричался на царевича при караульных, не всегда сдерживая ругательства. Алексей покраснел и убежал. Кобылинский перехватил царевича, когда тот чуть не столкнулся с ним, и, увидев слёзы в глазах ребёнка, на которого никто никогда не кричал, подробно расспросил, в чём дело...
— Не подумайте, что мягкосердечие Кобылинского избавит вас от участи, которой вы заслуживаете, полковник. Он настаивал, чтобы я обращался со всеми вами повежливей. Хорошо, так и будет, если вы уясните себе своё положение раз и навсегда. Роли поменялись, вы понимаете, да? Годы, проведённые мною в Сибири, — многими, такими же, как и я, борцами с вашим прогнившим режимом! — будут искуплены вами. Страдания моих товарищей будут искуплены вами! А ваш сын... он тоже понесёт справедливое наказание, потому что яблочко от яблони... потому что, если бы революция не победила, он тоже сел бы на трон и стал душителем России, как и вы. Вам очень не повезло родиться в императорской семье, полковник! Это всё, что я хотел вам сказать.
Он развернулся и хотел было уже выйти, как взгляд его вдруг упал на Ольгу, всё ещё сидевшую за роялем. Холодная усмешка пробежала по широкому лицу.
— Продолжайте, продолжайте. У вас неплохо получается. Вы ведь, наверное, больше ничего не умеете, да? Что ж, спойте что-нибудь, а я послушаю.
Старшая дочь царя, которая умела обрабатывать гнойные раны простых солдат и убирать за ними, молча захлопнула крышку инструмента. Звук этот прозвучал в тишине тревожно, как выстрел. Никольский смотрел на великую княжну в упор и криво усмехался.
— Я спою вам сейчас, — вдруг спокойно сказала Татьяна. Она медленно перекрестилась на иконку, стоявшую на столе.
— Царице моя Преблагая, надеждо моя Богородице... — зазвучал чистый голос. Татьяна пела, смотря на образ, и глаза её горели. Никольский вспыхнул. Он прекрасно понял вызов и не захотел принять его. То ли ниже своего достоинства посчитал связываться с юной девушкой — «вот дерзкая девчонка!» — то ли некую силу в ней ощутил — романовскую, царскую, русскую силу. Он вышел, даже не хлопнув дверью напоследок, как явно намеревался. Татьяна допела молитву, вновь перекрестилась и присела возле стола, глядя на иконку Божией Матери. Руки её были сложены на коленях, осанка прямая, как у матери, — осанка юной английской леди, уверенной в себе, внешне холодной. То ли гнев, то ли печаль затаились в тёмно-синих глазах.
Ольга уронила лицо в ладони, расплакалась сначала беззвучно, потом всхлипнула, вскочила и выбежала из комнаты.
— Злой-то какой, — пробормотала Мария. — Тот, другой, куда добрее.
Добрее? «Да, — подумал государь, — да, похоже. Но как так получается, что человек, незлой по характеру, порой становится активным проводником зла? С прибытием этих двоих наши хорошие солдаты стали заметно меняться к худшему».
Тот, другой, комиссар Панкратов, теперь следивший за перепиской арестованной семьи, впервые прибыв в бывший губернаторский дом, вёл себя вполне прилично, известил о своём приходе бывшего императора через камердинера. Сейчас Николаю припомнилось, как вошёл в его кабинет серьёзный, если не сказать угрюмый, человек в очках с толстыми стёклами, как неловко приветствовал бывшего царя, невольно теребя плохо расчёсанные густые волосы. «Похож на рабочего или бедного учителя», — отметил Николай Александрович. Он первым протянул руку, и Панкратов неловко стиснул её.
— Как добрались? — вежливо поинтересовался государь.
— А... спасибо, благополучно. Хотел вот узнать, нет ли у вас какой просьбы, что я мог бы выполнить? Может быть, испытываете недостаток в чём-то?
— О нет, благодарю вас, всё прекрасно. Единственное, о чём хотел бы вас попросить, — не позволите ли вы мне пилить дрова во дворе?
— Пилить... дрова?
— Да, — Николай улыбнулся. — Видите ли, мне сейчас приходится испытывать некоторый недостаток движения. Это хорошая работа, она помогает.
— А может быть, желаете столярную мастерскую? Это интереснее.
— Нет, благодарю вас. Я всё-таки не Пётр Великий. Был бы благодарен за пилу и дрова.
— Будет сделано, Николай Александрович. Что-нибудь ещё?
— Хотелось бы узнать, почему мы не получаем иностранных журналов? Это запрещено?
— Нет, нет. Я наведу справки. Должно быть, почта виновата. А книг у вас хватает?
— Вполне.
Они распрощались мягко, любезно. Через несколько дней Панкратов зашёл в караульное помещение, желая сказать что-то солдатам, и замер с раскрытым ртом: бывший царь и бывший наследник играли в шашки со своими охранниками. Солдаты называли государя «Николай Александрович», но к Алексею обращались — «царевич». Царевич только что «съел» четыре шашки противника за раз и теперь довольно улыбался.
Они ещё не все ушли — простые русские люди, сердцем помнящие такие недавние, но теперь уже старые времена, и может быть, втайне уже жалеющие о них. Царь, хоть и «Николай Александрович», всё равно оставался для них царём-батюшкой, а юный Алексей — наследником престола. Панкратов не мог этого понять. Фанатик-эсер, он был предан своим идеям и, хоть не держал на него зла за годы, проведённые в Сибири, и сочувственно относился к свергнутому императору, однако не хотел больше никаких «батюшек» и «наследников». И всё-таки ему почему-то стало очень грустно. Взгляды их — государя и комиссара — встретились, и Николаю стали понятны его мысли. Он пригласил Панкратова присоединиться, тот не ответил, только отрицательно покачал головой и вышел.
Покинув караулку, Панкратов направился прямо к Марии. Она сидела на толстом бревне, ожидающем своей очереди быть распиленным государем. Увидев комиссара, машинально поправила шапочку на коротких волосах. Это был не жест кокетства — Панкратов понимал. Княжна то смотрела на него большими ясными глазами, то вновь опускала взгляд к узору из опавших листьев, и чувствовалось, что она сейчас не думает ни о чём важном и ни о чём высоком — она просто дышит жизнью, пьёт жизнь, сливаясь с простотой осеннего дня.
Мария, конечно, знать не могла, о чём думает Панкратов. А думал он о том, что совсем не похожа она на царскую дочку — в простой юбке, в тёплом жакете, в поношенных башмачках. Круглая шапочка так забавно съезжает на лоб... А поднимет она глаза, и русская девичья красота — полнокровная и одновременно какая-то тихая, яркая от природы, но не желающая заявлять о себе всем и вся — заставляет забыть и наряд неброский, и смешную шапочку, и... всё заставляет забыть! Не та это красота, о которой в романах пишут, там всё губки да щёчки, а здесь — здесь чистота, ясный свет из глаз и даже... святость. Не из лексикона комиссара Панкратова было это слово, но всё-таки само на ум пришло. Он встал перед ней, чувствуя неловкое смущение, долго, без надобности протирая очки. Княжна поняла, что с ней собираются заговорить, и поднялась. Она смотрела на комиссара прямо, с любопытством, но не дерзко. Дивное спокойствие исходило от неё.
Панкратов отругал себя: не та это девушка, перед которой язык можно вот так проглотить, — простая она, проще всех сестёр. Вчера при нём рассказывала старому солдату, как оладьи из картофельной муки готовить, — «а как же, всё надо предусмотреть», — хозяйственная, и положение своё понимает, не обольщается. Вдруг так захотелось сказать ей тогда, что скорее умрёт он, но не допустит, чтобы она питалась картофельными оладьями, но вовремя опомнился, и стыдно стало — «совсем сдурел». Вот и сейчас чувство неловкости всё росло, и Мария пожалела комиссара, заговорила первая: