Страница 2 из 16
В прямом смысле они у меня зрячие, а некоторые почитают себя дальновидными. Как и мы себя почитаем достаточно дальновидными – в нашей реальности. А увидеть нашу подслеповатость (и их, и нашу) способен Читатель. Если таковой есть.
И если это ему интересно.
Я уже не помню, почему меня по молодости так занимала эта авторская стратегия – создавать ситуации, когда читатель видит больше, чем персонаж. А иногда даже больше, чем рассказчик, как в рассказе «Лунное затмение», где приём утрирован до предела (впрочем, там рассказчик и есть персонаж, повествование затеяно от первого лица).
Буквально сейчас (в «Борее», где пишу эту страницу) услышал цитату из Юрия Дышленко, героя ленинградского андеграунда: «Я пришёл в этот мир, чтобы достойно проиграть сражение с неопределённостью. Надо уметь проигрывать». Вот-вот, и мои герои, возможно, захотели бы так сказать, если бы знали они, зачем пришли и с чем сражаются (да и вообще – что сражаются), иными словами: если бы знали они – кому проиграли.
Нет большей нелепости, чем объяснять собственные тексты.
А с другой стороны – любую нелепость можно превратить в приём. И то, чем я занят в этом предисловие, мне самому напомнило мою же «Трубу». Жанр текста – «остатки романа». Сочинил я тогда ситуацию: некий автор будто бы написал роман – роман неудачный, «наивный», он его забросил (буквально – куда-то за шкаф), а спустя годы нашёл, стал перечитывать, увлёкся и решил пересказать – своими словами, словами уже другого, теперешнего человека. Мне тогда была интересна сама ситуация реинкарнации текста – во взаимодействии героя с самим собой прежним, и при этом мотивированная на самом реалистическом бытовом уровне.
Конечно, всё выдумано – и герой, и будто бы когда-то написанный роман, и ситуация пересказа со «взаимодействием». Читатели, к моей обескураженности, решили, что «остатки романа» – роман автобиографический. Теперь всё время так: если пишешь от первого лица, значит о себе. А если не о себе, зачем от первого? И зачем тогда так правдоподобно?
Остаётся объяснять, что правдоподобие, с поправками на художественную условность, это непременное условие любого художественного текста. И если я ничего не понимаю в хлебопечении, а пишу о пекарях, моя задача написать так, чтобы читатель поверил, что я в этой области корифей.
«Труба» была задумана – именно как «остатки рома на» – во второй половине восьмидесятых. Дописана примерно в 90-м. Напечаталась она, но не пропечаталась – в той слепой книжке – в 1994-м, и я только в сию минуту (печатая эту фразу вот прям-таки сейчас на ноутбуке) понимаю, насколько пророческими были (никогда не думал об этом) последние слова текста: «В огонь тебя, в огонь!» – пророческими по отношению ко всей слепой книге.
А спустя четверть века, хороший срок, «Трубу» опубликовал журнал «Звезда» – просто как текст – стало быть, пример литературы текущей, а не «памятник прежних лет». И отнеслись к этому тексту как, соответственно, тексту текущей литературы. Что несколько польстило авторскому самолюбию.
Получается, что у текстов тех лет – у каждого своя судьба, а общая их судьба – это то, что в начальный момент их как бы и не было. Ну, если никто не заметил – то было ли оно?
Конечно, не было.
А когда оно стало? А вот когда оно стало. А вот в новейшее время.
А потому моё старое – это новое. Разумеется, новое – что в нём старого?
И вот возвращаясь, по логике наших рассуждений, к тому сумасшедшему из моего романа…
Если бы он решил, что он – это не он, а он – это я, как бы он высказался на данную тему?
Без меня он себя (в том романе) воображает тёмной энергией, обуславливающей антигравитационные (расталкивающие в пространственном измерении) силы, тем во вселенском масштабе замечательные, что, чем дальше от источника сил, тем сильней их влияние.
А вообрази он себя мною, он бы, наверное, решил, что в нём живёт тёмное время: поначалу ничем себя не изъявляет высказывание, а чем дальше по времени от него, тем оно как будто заметнее.
Оно, конечно, в каждом сочинителе – мании величия синдром – чуть-чуть, но мерцает. Ваш покорный слуга других не хуже.
Только тут сейчас речь не о сочинителе, а о замещающем сочинителя сумасшедшем.
Но на то я и есть я, что я это я, а сумасшедший не я, а он. Мой персонаж, причём не из этой истории.
Но с другой стороны, как посмотришь на нашу реальность…
Ну а что реальность-то? И зачем на неё смотреть предвзято?
Ничего особенного, наша реальность. Всё так.
А если что не так – так оно и есть: иллюзии.
Часть первая
Архитектурные излишества
Моя версия исчезновения Черенкова может показаться малоправдоподобной. Думаю, однако, она не менее правдоподобна, чем любая другая легенда о Дмитрии Константиновиче, а таких в нашем институте бытует сколько угодно. В своё оправдание могу сообщить следующее: во-первых, я много размышлял о случившемся, во-вторых, сам побывал на месте событий и кое с кем разговаривал, в-третьих, я хорошо знаю Дмитрия Константиновича и по работе, и вообще… даже в некотором роде являюсь его… как бы это назвать… душеприказчиком, что ли (корректура последнего сборника трудов института лежит у меня на столе…). Короче, я хочу сказать, что чувствую за собой моральное право на домысел: чем более я пытаюсь разобраться в этом странном и несколько жутковатом происшествии, тем более, кажется, понимаю Черенкова и сочувствую ему всем сердцем. Я хочу рассказать эту историю так, как она рисуется в моём воображении.
Всему причиной Фролов.
Был у Дмитрия Константиновича такой знакомый, некто Фролов, очень загадочная персона. Где они познакомились и когда, уже значения не имеет, тем более что знакомство их особой теплотой не отличалось, потому как относилось к роду шапочных знакомств и ни к чему не обязывало. Работал этот самый Фролов ночным сторожем в какой-то архитектурной организации. Он думал. Он много думал. Те, кто много думает, нередко работают сторожами.
В один прекрасный день, а точнее сказать, ночь, личная жизнь Фролова сложилась таким парадоксальным образом, что часы, отведённые на дежурство, он должен был провести в другом месте. Дмитрий Константинович тоже имел иногда обыкновение работать ночами и тоже, разумеется, за письменным столом, а потому обращение к нему с просьбой помочь выглядело вполне логичным.
Человек податливый, он согласился. Он и представить себе не мог, какие испытания ждут его впереди.
В условленный час они встретились на трамвайной остановке. Поздоровались. Сели на трамвай. Поехали.
Ехать пришлось далеко – до трамвайного кольца, где росли бурьян и крапива. Тут и стемнело, пока добирались. Ночь наступила.
Места в тех краях были глухими и неухоженными: то ли что-то там строили, то ли что-то ломали, а скорее всего, ничего не делали. Лишь деревья, шумевшие за карьером, напоминали о жизни.
По обе стороны размытой дождями дороги тянулись заборы, за ними ютились невзрачные постройки, тусклые светильники покачивались на ветру, и вот что надо особо отметить: справа от высоковольтной линии стояла какая-то мачта. «Какая-то мачта стоит», – подумал Дмитрий Константинович.
Участок Фролова оказался самым последним; дальше уже ничего не было – дорога упиралась в ворота, и слово «ТУПИК», зачем-то начертанное на воротах, однозначно указывало на отсутствие перспективы.
Подлежащий охране объект утопал во мраке.
Фролов открыл дверь в сторожку, пропустил подменщика в комнату. Стол, стул и диван увидел Дмитрий Константинович. Он сказал:
– Хорошо. Мне нравится.
Всё, что требовалось от Черенкова, – это присутствие. Он мог читать, писать, спать крепким сном на мягком диване, в случае же прихода проверяющего Дмитрий Константинович должен был проснуться, когда проверяющий постучит в дверь, и тут же отметиться. Он должен был сказать, что он Фролов, а не Черенков – более от него ничего не требовалось.