Страница 9 из 16
Раиса тупо покачала головой, которая уже шла кругом от незнакомых слов.
– Отсушка по-вашему, – снисходительно пояснила бабка Абрамец. – Отворот. – И вдруг, прижмурясь, завела сухим таинственным шепотком: – На той горе великой воды большое поле, посредине поля большая гора, вокруг горы зеленый луг, на горе ледяной холм, в том доме ледяная бабушка, ледяной кисель она подала, этим киселем Петра накормила, остудилось у Петра сердце, залезает на печку – не согревается. Как от того киселя остыло у Петра сердце, так пусть и от Дуньки остынет его сердце, пусть не нагреется весь век. Пувамс и сельгенес, Петр! Пувамс и сельгенес!
Раиса зашлась в истерическом смехе, прижимая к себе крапивный веник.
– Чего ты, Рая, смеешься? – раздался рядом мальчишеский голос. – Ты не смейся! Пувамс и сельгенес значит – дунь и плюнь! Если так не сказать, кельмевтема не сбудется!
Рая вздрогнула. Это был Ромка. Все тот же маленький шестилетний Ромка, но как же по-взрослому серьезно, властно и, честно говоря, пугающе звучал его голос, когда он произносил эти странные слова!
– Не смейся, Рая! – уже сердито повторил Ромка. – А то худо тебе среди наших будет!
Рая сглотнула ком, вдруг застрявший в горле, и прохрипела:
– Не буду больше. Не буду смеяться!
– Да ты мой рудный, – умилилась бабка Абрамец. – Быстро растешь, быстро умнеешь. Ну иди, иди попей молочка, вадря[7]!
Ромка пошел в дом, а Рая бросила взгляд на его спину, вспомнила, что едва заметный хвостик на копчике увеличился (это она заметила, когда в прошлый раз мыла Ромку), и незаметно, под прикрытием крапивного веника, до боли стиснула руки, чтобы сдержать подступившие к глазам слезы. Казалось, шла она шла гуляючи лесом-полем и забрела на зеленую, нарядную лужайку, на которой надеялась передохнуть. Только устроилась, как вдруг заметила, что вовсе это не лужайка, а мшава, болотина! И отсюда не выйти: сделаешь шаг – увязнешь, пропадешь. Надо залезть на кочку и стоять на ней несходно. Тогда, может, спасешься. Но разве всю жизнь простоишь?.. Одна надежда – что-то вдруг изменится, помощь придет!
Вот только откуда бы ей прийти, помощи?!
– А Люська с Петькой Ромашовым рассчиталась-таки, – долетел вдруг до Раисы голос бабки Абрамец. – Овдовел он, но Люськи здесь уже не было: сбежала она, пока народ не разошелся от злости и не пожег нас с ней. Добралась до Москвы, устроилась там на завод, жилье ей дали. А мужика себе так и не могла найти. В сорок первом, как раз Москву бомбить начали, приехал Петька туда по каким-то делам, да шибко неочестливо с Люськой обошелся: попил у нее, поел, а потом ушел к другой бабе. А в ту ночь немцы Москву бомбили, ну и дом тот, куда он ушел, разбомбили. И тут возьми да и появись он. Тоже Ромашов, только не Петр, а Павел… Люська такое письмо мне прислала, как сумасшедшая писала! От счастья сумасшедшая. Поспали они вместе, его на фронт угнали, Люська после того и родила Люсьеночку, внученьку мою. Но я ее так и не видела ни разу в жизни, только письма читала ее, а Люська своего мужика больше не видела ни разу… Все они теперь на тоначи[8], свои да чужие, один Ромка мне остался в утешение, да только надолго ли?..
И стоило ей произнести эти слова, как из дому вдруг отчетливо донеслось:
– Калт-култ! Калт-култ! Калт-култ!
У бабки Абрамец посыпалась из рук трава. Старуха вскочила, бросила на Раису безумный взгляд своих выпученных глаз, метнулась было в избу, да ноги у нее подкосились. Рухнула на колени, бессильно заскребла руками по земле, бормоча:
– Дымно… тёмно… тошно мне…
Раиса кинулась помочь ей встать, но старуха просипела:
– Ва! Вадо![9] – и, с трудом поднявшись, потащилась в избу.
Раиса стояла будто в землю врытая, не могла шевельнуться.
– Бабине, бабине! – испуганно заверещал из избы Ромка, и Раиса бросилась к нему. Но чуть не упала в обморок, когда увидела, что крышка подпола откинута, бабка Абрамец стоит рядом на коленях, кидает в подпол куски сырого мяса и кричит:
– Жрите, твари! Мясо жрите, меня жрите, а больше никого не троньте!
С грохотом захлопнула крышку, огляделась, но, кажется, не увидела ничего, и Ромку с Раисой не увидела… Бледная, трясущаяся, едва доковыляла до лавки, нога об ногу скинула свои растоптанные карсемапели[10] и неуклюже забралась на лавку. Вытянулась на ней, пошевелила грязными босыми ногами…
– Бабине! – снова завел плаксиво Ромка, но Раиса взмолилась:
– Молчи! Молчи, миленький! – и кинулась к неуклюжему шкафу, занимавшему чуть ли не полгорницы.
На нижней полке расстелена была пожелтевшая газета. Под нее Раиса спрятала те шерстяные носки, которые дала ей старуха, едва они с Ромкой поселились в ее доме. Носки были совсем новые, словно бы совсем недавно связанные из толстой и очень жесткой черной шерсти. Не зря бабка чуяла, что скоро час ее придет, подсуетилась Раису предупредить!
«Людей никого не зови, печную затворку открой, дверь входную – тоже открой. Потом залезь с Ромкой в печь, в уступ. Тихо там сидите! А уж после, когда вихрь уляжется, людей позови и меня схороните. Но пока в печке сидеть будешь, на Ромку поглядывай. Со страху заплачет – успокой. А захочет вылезти и ко мне подойти – пусти его», – вспомнила Раиса и, схватив Ромку за руку, потащила к печи. Это была приземистая, осадистая русская печь с широким устьем, и Раиса сначала втолкнула туда всхлипывающего от страха Ромку, а потом без труда забралась сама и свернулась клубочком, обнимая мальчика.
– А вдруг кто-нибудь печку затопит? – чихая от запаха сажи и холодного дыма, прошептал Ромка испуганно.
– Некому топить, – постукивая зубами от страха, еле выговорила Раиса. – Бабушка, видишь, лежит…
– А эти, которых она покормила? – прошелестел мальчик, и в это мгновение послышался легкий скрип. – Из подпола которые?.. Они не затопят?
Раиса не успела ответить. Прошумело что-то по избе, словно резко подуло из подполья, потом громыхнуло – и Раиса вдруг поняла, что это откинулась захлопнутая бабкой Абрамец крышка. И, словно вырвавшись именно оттуда, понесло по избе вихрем, да таким, что у Раисы засвистело в ушах, да так остро, пронзительно, болезненно, что она зажала их руками.
«Господи, господи, спаси, сохрани!» – твердила Раиса про себя, молясь тому, кого не звала на помощь, даже когда ее мучили Попов и Капитонов. Всегда была от него далека, и он был далек. А сейчас вспомнила, чувствуя, что только Он, Отец Небесный, может в самом деле спасти и сохранить.
Внезапно что-то с силой ткнуло ее в бок. Раиса не заорала от страха только потому, что чья-то рука зажала ей рот. Холодная, дрожащая маленькая рука… и она не сразу поняла, что это Ромкина ручонка.
– Тихо, – прошипел он едва слышно. – Подвинься, выпусти меня, а сама тихо сиди!
– Нет, Ромочка… – зашептала было Раиса, крепче обнимая его, однако он снова ткнул ее в бок, да кулаком, да пребольно!
Раиса вспомнила, что велела делать бабка Абрамец, и, разжав объятия, слегка подвинулась, чтобы пропустить Ромку. Тесно было в устье, но мальчишка ужом проскользнул мимо, выбрался из печи – и в избе снова засвистело, задрожало так, что у Раисы едва сердце не разорвалось от ужаса.
«Да живой ли он там?!» – подумала в отчаянном испуге, но высунуться не решилась. Сидела, тряслась, зуб на зуб не попадая, и даже не поверила ушам, когда наступила тишина: подумала, уж не оглохла ли, часом? И в этой гробовой тишине внезапно прозвучал напряженный голос Ромки:
– Рая, вылезай скорей, помоги мне!
Раиса, трясясь, на замлевших ногах, кое-как выбралась из печи и встала, озираясь – и буквально чувствуя, как волосы на голове дыбом встают. Встанут, наверное, если увидишь, как бабка Абрамец уже не лежит на лавке, а сидит с вытаращенными глазами, вцепившись в собственное горло, синюшная с лица, – и не поймешь, живая она или мертвая!
7
Милый (эрзянск.).
8
Тот свет (эрзянск.).
9
Прочь! Прочь от меня! (эрзянск.)
10
Башмаки (эрзянск.).