Страница 21 из 25
– Ты слышал, что сказала дама. У нас девять недель, – говорит он, – приблизительно. И мы можем позволить себе потратить денек-другой, усиленно изображая деятельность, пока валандаемся вокруг твоего мертвого наркомана, твоего провального дела.
– У тебя будет ребенок, – напоминает Ландсман. – Вас будет пятеро.
– Я тебя понял.
– Я говорю, что пятеро Тайч-Шемецев пойдут нахер, если кому-то приспичит искать поводы для отказа в гражданстве, а все знают, что приспичит, и чем тебе не причина – свежее взыскание за прямое нарушение приказа старшего по должности, не говоря уже о вопиющем пренебрежении директивами управления, пусть идиотскими и трусливыми.
Берко моргает и закладывает еще один помидорчик в рот. Он жует его и вздыхает.
– У меня никогда не было ни брата, ни сестры, – говорит он. – Только двоюродные. Большинство из них – индейцы, и они знать меня не хотели. Двое – евреи. Одна из них, еврейка, да благословит Б-г ее имя, – мертва. Ты один у меня остался.
– Я дорожу этим, Берко, – говорит Ландсман, – и хочу, чтобы ты это знал.
– Да нахер все, – откликается Берко по-американски. – Мы идем в «Эйнштейн» или как?
– Ага, – признается Ландсман. – Я думаю, что начинать надо оттуда.
Прежде чем выйти из-за стола и попытаться все уладить с госпожой Калушинер, они слышат царапанье в дверь и низкий протяжный стон. Звучит это так по-человечески и так одиноко, что волосы на голове у Ландсмана встают дыбом. Он идет к входной двери и впускает пса, который взбирается на сцену – к месту, где он вытер всю краску с досок, – и садится, навострив уши, чтобы поймать отзвук исчезнувшего кларнета in C, и терпеливо ждет, когда на него наденут цепь.
10
Вся северная часть улицы Переца сплошь застроена блочными бетонными домами – стальные колоннады, алюминиевые рамы, двойное остекление, чтобы сохранить тепло внутри. Как грибы они выросли в этой части Унтерштата в начале пятидесятых – исполненные благородного уродства броневики-убежища, возведенные теми, кто уцелел. Нынче благородство ушло, осталось только уродство – уродство дряхлости и запустения. Пустые витрины, заклеенные бумагой поверх стекла. В окне дома 1911, бывшей резиденции Общества Эдельштата, заседания которого посещал отец Ландсмана еще до того, как помещение на первом этаже занял магазин косметики, сардонически ухмыляющийся плюшевый кенгуру держит в лапах картонку с надписью: «АВСТРАЛИЯ ИЛИ СМЕРТЬ». Гостиница «Эйнштейн», располагающаяся в доме 1906, похожа, как заметил некий шутник на ее открытии, на крысиную клетку, втиснутую в аквариум. Место, облюбованное самоубийцами Ситки. А также освященное традицией и уставом постоянное обиталище шахматного клуба «Эйнштейн».
В тысяча девятьсот восьмидесятом член шахматного клуба «Эйнштейн» Мелех Гайстик выиграл в Санкт-Петербурге титул чемпиона мира, победив голландца Яна Тиммана.[25] Народ Ситки, в памяти которого еще свежи были воспоминания о Всемирной выставке, воспринял его триумф как очередное подтверждение своих заслуг и национальной самости. Гайстик был подвержен пароксизмам ярости, черной меланхолии, его одолевали припадки помутнения рассудка, но все эти пороки позабылись во всеобщем ликовании.
Одним из плодов победы Гайстика стал щедрый дар от администрации «Эйнштейна»: шахматный клуб получил в безвозмездное пользование банкетный зал гостиницы. Гостиничные свадьбы вышли из моды, к тому же администрация годами пыталась выжить из своей кофейни вечно бурчащих и вечно смолящих пацеров. Гайстик предоставил ей эту долгожданную возможность. Парадную дверь банкетного зала наглухо закрыли, так что попасть в него можно было теперь только через черный ход – из переулка. Прекрасный ясеневый паркет сняли, застелив пол линолеумной шахматной клеткой грязно-желчного и стерильно-зеленого цветов. Люстру в стиле модерн сменили неоновые трубки, привинченные к высокому бетонному потолку. Два месяца спустя новоиспеченный чемпион мира забрел в старинную кофейню (ту самую, где когда-то проявил себя отец Ландсмана), сел за дальний столик в углу, достал полицейский кольт тридцать восьмого калибра и выстрелил себе в рот. В кармане у него нашли записку, в ней было лишь несколько слов: «Мне больше нравилось, как все было раньше».
– Эмануэль Ласкер, – произносит русский, переводя взгляд с шахматной доски на двух детективов.
Он сидит под старыми неоновыми часами, рекламирующими вышедшую в тираж газету «Блат». Русский похож на скелет, кожа у него тонкая, прозрачно-розовая, шелушащаяся. Черная борода клинышком. Близко посаженные глаза цвета холодного моря.
– Эмануэль Ласкер… – повторяет он.
Русский сутулится, понурив голову, его грудная клетка ходит ходуном. Кажется, что он хохочет беззвучно.
– Хотел бы я, чтобы он и вправду сюда заявился. – Как у большинства русских эмигрантов, его идиш экспериментален и бесцеремонен. Кого-то он Ландсману напоминает, вот только кого? – Я б ему надрал задницу.
– Вы видели его партии? – интересуется противник русского. Это молодой человек со сдобными щеками – белыми с зеленцой, как фон у долларовой купюры. На нем очки без оправы. Линзы льдисто поблескивают, когда юноша прицеливается ими в Ландсмана. – Вы хоть раз видели его партии, детектив?
– Проясним ситуацию, – говорит Ландсман, – это не тот Ласкер, о котором вы подумали.
– Он просто воспользовался этим именем как прозвищем, – говорит Берко. – А то нам пришлось бы разыскивать человека, умершего шестьдесят лет назад.
– Если посмотреть на Ласкеровы партии сегодня, – не унимается юноша, – в них слишком все наворочено. Он все чересчур усложняет.
– Или тебе они кажутся чересчур сложными, Вельвель, – уточняет русский, – в рассуждении, насколько сам ты прост.
Шамесы отвлекли шахматистов, когда партия вошла в напряженную стадию, и русский, игравший белыми, занял неуязвимый форпост конем. Они все еще погружены в игру, как две горы, утонувшие в белой мгле. Естественное их побуждение – удостоить детективов холодным презрением, припасенным специально для кибицеров. Ландсман раздумывает, стоит ли им с Берко дожидаться, когда шахматисты закончат игру, чтобы попытаться снова опросить их. Но за другими столами играются и другие партии, есть кого опрашивать. Ножки стульев царапают линолеум банкетного зала, будто ногти скребут по классной доске. Шахматные фигурки щелкают, как барабан в револьвере Мелеха Гайстика. Все мужчины – здесь ни одной женщины – играют, беспрестанно пытаясь выбить оппонента из колеи самооговорами, холодными смешками, свистом и хмыканьем.
– Поскольку, как мы уже дали понять, – говорит Берко, – человек, назвавшийся Эмануэлем Ласкером, но не являющийся чемпионом мира, родившимся в Пруссии в тысяча восемьсот шестьдесят восьмом году, погиб, то мы расследуем эту смерть. Это входит в наши обязанности детективов отдела убийств, как мы уже упомянули, но, похоже, не произвели особого впечатления.
– Белобрысый такой еврей, – произносит русский.
– И конопатый, – поддакивает Вельвель.
– Видите, – говорит русский, – мы все замечаем.
Он двумя пальцами подхватывает с доски свою ладью, будто снимая волосок с чьего-то воротника. Ладья вместе с пальцами перемещается по воздуху и опускается со стуком, несущим дурные вести оставшемуся в одиночестве черному слону.
Тут Вельвель переходит на русский с еврейским акцентом и выражает надежду на возобновление дружеских отношений между матерью противника и щедро одаренным природой жеребцом.
– Я – сирота, – говорит русский и откидывается на спинку кресла, словно давая противнику прийти в себя после потери слона.
Он скрещивает руки на груди и прячет ладони под мышками. Так ведет себя человек, которому отчаянно хочется закурить папироску в помещении, где висит табличка «Курить воспрещается». Интересно, как вел бы себя отец Ландсмана, будь курение запрещено в его бытность членом шахматного клуба «Эйнштейн». Ведь он выкуривал пачку «Бродвея» за одну игру.
25
В тысяча девятьсот восьмидесятом… Мелех Гайстик выиграл в Санкт-Петербурге титул чемпиона мира, победив голландца Яна Тиммана. – На самом деле чемпионом мира с 1975 по 1985 г. был советский шахматист Анатолий Карпов (р. 1951). Ян Хендрик Тимман (р. 1951) – нидерландский шахматист, гроссмейстер (1974), один из сильнейших западных шахматистов в середине 1980-х гг.