Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 18 из 25



– Я предполагал, что вы так скажете, – отвечает он грустно на американском языке.

– Мой отец уже, блин, отшельник, – говорит Берко. – Гриб, живущий под бревном с уховертками и ползучими тварями. В каких бы нечестивых делах он ни был замешан, он делал то, что считал полезным для евреев, и притом знаешь что, блин, самое важное? Он был прав, потому что сейчас – глянь на весь этот блядский бардак, в котором мы оказались без него.

– Г-ди, Шемец, я не могу это слышать. И как ужасно, что написанное мною имеет хоть какое-то отношение… Я написал совсем о другом – о том, что вело так или иначе к… ситуации, в которой вы, аиды, оказались… Ох, да нахер все это. Забудьте.

– Хорошо, – говорит Ландсман, и он снова хватает Берко за рукав. – Пошли отсюда.

– Эй, так а… А куда вы, ребята, идете? Что случилось-то?

– Просто боремся с преступностью, – говорит Ландсман, – как и тогда, когда тебя отсюда ветром сдуло.

Но теперь, когда репортер сбросил груз с души, гончая внутри Бреннана способна унюхать и из соседнего квартала, способна разглядеть и через стекло витрины – по затрудненности в скользящей походке Берко, по нескольким лишним килограммам сутулости в плечах Ландсмана. Может, вся процедура извинений городилась для того, чтобы выудить ответ на простой вопрос, заданный на родном языке:

– Кто умер-то?

– Аид, попавший в трудное положение, – отвечает ему Берко. – Никаких сенсаций.

9

Они бросают Бреннана у входа в «Первую полосу» – галстук шлепает журналиста по лбу, словно полная раскаяния ладонь, доходят до угла Сьюард-стрит и дальше по Переца[23], потом поворачивают у театра «Палац» с подветренной стороны Замкового холма и упираются в черную дверь на черном мраморном фасаде, с большим панорамным окном, выкрашенным черной краской.

– Ты шутишь, – говорит Берко.

– За пятнадцать лет я не видел в «Ворште» ни одного шамеса.

– Сейчас девять тридцать утра и пятница, Мейер. Тут никого, кроме крыс.

– Неправда, – говорит Ландсман. Он ведет Берко к черному ходу и стучит костяшками пальцев два раза. – Я всегда воображал, что если бы мне когда-нибудь понадобилось замышлять злодеяния, то замышлял бы я их именно здесь.

Тяжелая стальная дверь открывается со стоном, а за ней находится госпожа Калушинер, одетая, чтобы идти в шуль или на работу в банк, – в серый костюм с юбкой и черные туфли-лодочки, волосы накручены на розовые поролоновые бигуди. В руке у нее бумажный стаканчик с жидкостью, похожей на кофе или сливовый сок. Госпожа Калушинер жует табак. Стакан – ее постоянный, если не единственный спутник.

– Вы, – констатирует она, скривившись так, будто только что слизнула с кончика пальца ушную серу.

И с характерным изяществом сплевывает в стаканчик. По мудрой привычке госпожа Калушинер долго всматривается в улицу, чтобы увидеть, какого рода неприятности ей сулят подобные визитеры. Она быстро и бесцеремонно оглядывает гигантского индейца в ермолке, вознамерившегося войти в ее епархию. В прошлом те, кого Ландсман приводил сюда в такое время, все как один были дерганые штинкеры с мышиными глазками, вроде Бени Плотнера по кличке Шпилькес и Зигмунда Ландау – Хейфеца среди информаторов[24]. И меньше всего Берко похож на штинкера. И со всем должным почтением к кипе и бахроме не может же быть он посредником и тем более уличным гангстером низшего ранга, этот мордатый индеец. И вот после тщательных раздумий, не сумев уложить Берко в свою таксономию босяков, госпожа Калушинер сплевывает в стаканчик, потом переводит взгляд на Ландсмана и вздыхает. По одним подсчетам, она обязана Ландсману семнадцатью одолжениями, а по другим – ей следовало бы хорошенько пнуть его в живот. Госпожа Калушинер отступает и дает им войти.

Заведение пусто, как автобус, идущий в парк, и запашок там – хоть святых выноси. Видно, кто-то заходил сюда недавно с ведром хлорки, чтобы перекрыть высокой тесситурой ворштовский остинатный бас пота и мочи. Привередливый нос может также отметить, выше или ниже всего этого, подголоски аромата потертых долларовых купюр.

– Садитесь тут, – бросает госпожа Калушинер, но не указывает, где именно.

На круглых столиках, толпящихся вокруг сцены, торчат вверх ногами стулья, будто коллекция оленьих рогов. Ландсман переворачивает два из них, и они с Берко устраиваются подальше от сцены, у крепко запертой входной двери. Госпожа Калушинер удаляется в комнату в глубине зала, и стеклярусная штора клацает за ней, словно выбитые зубы, сплюнутые в жестяное ведро.

– Ну не куколка? – восхищается Берко.

– Прелесть, – соглашается Ландсман. – Она приходит сюда только по утрам, чтобы не видеть посетителей.

«Воршт» – заведение, где надираются музыканты Ситки после закрытия театров и клубов. Далеко за полночь они набиваются сюда, снег на шляпах, дождь за отворотами, и заполняют маленькую эстраду, и убивают друг друга кларнетами и скрипками. Как всегда, когда ангелы собираются вместе, они ведут себя как бесы-гангстеры, ганефы и женщины с трудной судьбой.



– Она не любит музыкантов, – уточняет Ландсман.

– Но ведь муж ее был… о, дошло.

Натан Калушинер до самой смерти владел «Ворштом» и был королем сопранового кларнета in C.

Он был игрок и наркоман и просто дурной человек во всех отношениях, но когда играл, это выглядело словно в него диббук вселился. Меломан Ландсман забегал поглядеть на маленького сумасшедшего шкоца и пытался вызволить его из скверных ситуаций, в которые постоянно вовлекали Калушинера его нездравые суждения и не знающая покоя душа. Потом, в один прекрасный день, Калушинер исчез вместе с женой хорошо известного русского штаркера, не оставив госпоже Калушинер ничего, кроме «Воршта» и доброй воли кредиторов. Останки Натана Калушинера (при коих не оказалось кларнета in C) позднее прибило течением у доков Якоби.

– А это его собака? – говорит Берко, указывая на сцену.

На месте, где Калушинер обычно стоял и дудел каждую ночь, сидит курчавый двортерьер, белый с желтыми подпалинами и черным пятном вокруг глаза. Песик просто сидит, навострив уши, словно прислушивается к эху голоса или музыке, звучащей у него в голове. Провисшая цепь соединяет его с железной скобой в стене.

– Это Гершель, – говорит Ландсман. Ему немного больно думать об усердном выражении песьей морды, о его собачьем спокойном долготерпении; Ландсман отворачивается. – Он вот так сидит уже пять лет.

– Трогательно.

– Наверно. От этого животного, если честно, у меня мурашки по коже.

Снова появляется госпожа Калушинер, неся металлическую миску с маринованными помидорами и огурцами, корзинку с маковыми рогаликами и миску сметаны. Все это балансирует на ее левой руке. В правой, естественно, она несет бумажный стаканчик-плевательницу.

– Прекрасные огурчики, – высказывается Берко и, когда ответа не следует, заходит с другой стороны: – Милая собачка.

До чего же они трогательны, думает Ландсман, эти усилия, которые Берко всегда готов вложить в беседу с кем угодно. Чем крепче человек прикусывает язык, тем настойчивей становится Берко. Так было и в детстве. Он упрямо приставал к людям, и особенно к закрытому на все застежки двоюродному брату Мейеру.

– Собака как собака, – роняет госпожа Калушинер. Она брякает на стол овощи и сметану, бросает корзинку с булочками и под перезвон бус возвращается в комнату в глубине зала.

– Так вот, я должен просить тебя об одолжении, – говорит Ландсман, не отрывая глаз от собаки, которая легла на сцену и положила голову на свои артритные лапы. – И я сильно надеюсь, что ты скажешь «нет».

– Это одолжение связано с «эффективным решением»?

– Глумишься над концепцией?

– Это не обязательно, – говорит Берко. – Концепция сама над собой глумится.

Он подхватывает помидор из миски, макает его в сметану, потом аккуратно кладет в рот двумя пальцами. Жмурится от удовольствия, вкушая последующую кисловатую струйку мякоти и сока.

23

Перец, Ицхок-Лейбуш (1852–1915) – классик еврейской литературы на идише, общественный деятель; жил в Польше.

24

…Хейфеца среди информаторов. – Аллюзия на знаменитого скрипача Яшу Хейфеца (1901–1987).