Страница 6 из 10
Но если язык столь универсален, то возникает вопрос: язык – это продукт культуры или продукт инстинкта? Многие независимые исследования процессов развития ребенка продемонстрировали, что язык является одновременно и тем и другим. Иными словами, с одной стороны язык во всем мире один и тот же, это форма, в которой кроются его возможности. С другой стороны, если говорить об используемом запасе слов, то речь есть почти полностью результат обучения, поэтому язык резко меняется при переходе от одной культуры к другой. Тем не менее, даже в обществах с развитой культурой неизменно используется эмоциональная окраска речи с помощью мелодий и ритмов. (Пример: произнесите с разной эмоциональной окраской одно и то же предложение: «Пожалуйста, дайте мне сказать». «Пожалуйста, дайте мне сказать». «Пожалуйста, дайте мне сказать». «Пожалуйста, дайте мне сказать».)
Правила грамматики – это также в основном предмет обучения. Знаменитая теория универсальной грамматики, развитая в середине XX века Ноамом Хомским, оказалась настолько сложной и насыщенной профессиональным жаргоном, что не избежала пренебрежительного определения «непонятная», а в последние годы была почти заброшена из-за отсутствия новых данных со стороны исследователей-психолингвистов.
Освоение языка, как и любого явления, связанного с инстинктами, предсказуемо идет в виде последовательности определенных шагов. На ранней стадии становления его онтогенеза ключевым явлением является гуление у младенцев. Даже новорожденные на двенадцатом часу своей жизни уже реагируют на произносимые слова, но игнорируют другие звуки такой же громкости. Лепет, который они потом производят, не есть результат обучения, он возникает автономно. Даже слепые и глухие дети могут лепетать, причем без внешнего аудиовизуального возбуждения. А некоторые из таких протослов, например «мама» и «папа», служат врожденными средствами привлечения взрослых, которые отвечают на них с вниманием и любовью.
В речи взрослых каждое слово может оказаться характерным только для того языка, на котором они говорят, и, следовательно, будет определяться культурой. Но вот тон и эмоции, с которыми произносится та или иная фраза, в ходе генетической эволюции остаются неизменными и универсальными. Люди могут слушать текст на незнакомом языке и понимать настроение оратора – этот вывод подтверждается и повседневным опытом, и данными экспериментов. В одном из ключевых экспериментов психологи смогли обнаружить этот эффект с помощью художественного чтения. Эксперимент, о котором сообщил Иренеус Эйбл-Эйбесфельдт, первопроходец в деле изучения человеческих инстинктов, заслуживает того, чтобы рассказать о нем подробнее.
Исследователи К. Седлачек и Ю. Сыхро взяли фразу «Tož už mám ustlané» («Постель уже застелена») из вокального цикла Леоша Яначека «Дневник исчезнувшего», написанного на стихи Озефа Калды, и попросили произнести эту фразу 23 разных актрис. Сюжет произведения состоит в том, что цыганка Зефа соблазняет молодого деревенского парня Яничка, после чего он решает уйти вместе с ее табором. Некоторым из актрис было предложено выразить во фразе какое-то особое чувство или отсутствие эмоций (радость, печаль, нейтральное отношение, констатация факта), в то время как другим был предоставлен спонтанный выбор интонации, но впоследствии их спросили, какое чувство они хотели передать своим исполнением. Записи продемонстрировали 70 слушателями различного происхождения и уровня образования.
Ответы были поделены на следующие категории: (1) простая бесстрастная констатация; (2) любовь; (3) радость; (4) торжество; (5) комичная интонация; (6) ирония и злость; (7) печаль, смиренность; (8) страх, испуг. Если 60 % всех ответов попадали в одну и ту же категорию, в то время как другие были более или менее равномерно рассеяны по другим категориям, то этот пример считался явно эмоционально окрашенным. Субъективные оценки показали высокую степень корреляции результатов. Не только 70 чешских участников эксперимента, но и студенты из Азии, Африки и Латинской Америки, не владевшие чешским языком, точно и эффективно определили информацию по мелодической линии декламаций. Чтобы сравнить эти субъективные суждения с объективными данными, были записаны тоновые, частотные и амплитудные спектрограммы звука.
В моей жизни тоже был случай, который показал мне силу языкового инстинкта. Когда я был еще совсем молод, у меня произошло что-то наподобие потери речи, преодоление которого заслуживает – чего же еще? – отдельного рассказа. Этот опыт многое поведал мне о природе, о человечестве и в конечном итоге о том, кто я такой на самом деле.
Я был единственным ребенком в семье. Мои родители развелись в 1937 году, в самый трудный период Великой депрессии. В то время развод еще считался явлением скандальным, а экономические трудности, которые он вызвал, привели нашу маленькую семью к нищете. Отданный под опеку своего отца, я стал почти бродягой: едва ли не каждый год переезжал с места на место, проучился в четырнадцати школах – и не только в Вашингтоне, округ Колумбия, и в населенных пунктах, разбросанных в самой глубинке южных штатов, в том числе в Билокси, штат Миссисипи; в Атланте, штат Джорджия; в Орландо и Пенсаколе, штат Флорида; и, наконец, в городках Брютон, Декатур, Эвергрин и Мобайл, штат Алабама.
Я компенсировал эту жизнь перекати-поля тем, что находил ближайший участок дикой или полудикой природы, до которого можно было добраться пешком или на велосипеде, и исследовал обитающих там насекомых и рептилий. Когда мне было десять лет, мы поселились в доме, который находился всего лишь в нескольких кварталах от вашингтонского парка Рок-Крик. Вооружившись сачком для ловли бабочек и полевым определителем насекомых, я решил досконально исследовать эту территорию. Были и герои, которые меня вдохновляли на такие подвиги. Среди них встречались настоящие ученые, которые, как я слышал, обитали, словно боги, на верхнем этаже близлежащего Национального музея естественной истории. Были там и авторы журнала National Geographic – среди них и Уильям М. Манн, чья опубликованная в 1934 году статья «Муравьи-преследователи: дикие и цивилизованные» в конечном итоге повлияла на мой выбор. После этого всюду, куда приезжал мой отец со своей новой женой и со мной (а мы, словно иммигранты, скитались по всему югу США), я находил несколько близких друзей моего возраста со сходными интересами, но чаще всего бродил по нетронутым землям в одиночестве. Приближалось время окончания средней школы (ею случайно оказалась школа в Декейтере, штат Алабама), и я решил, что поступлю в какой-нибудь колледж, а затем начну карьеру энтомолога – всегда буду работать на свежем воздухе, буду исследовать неизвестные и нетронутые земли, продвигаться все дальше и дальше и в конце концов доберусь до мест, которые я называл «Большими тропиками», до есть до лесов Амазонки и Конго.
В то время перспективы для такой карьеры были у меня гораздо более туманными, чем я предполагал. Мои табели были неполными, а оценки – посредственными, да к тому же были приправлены пропусками и «неудами». Спас меня Университет Алабамы (он же сделал меня исключительно лояльным выпускником, которым я остаюсь и по сей день). В то время в соответствии с законодательством штата у университета было только два требования к поступающему: он должен был быть выпускником средней школы и проживать в штате Алабама. Я учился достаточно хорошо для того, чтобы потом перейти в аспирантуру Университета Теннесси в Ноксвилле, а через год – в Гарвардский университет, где я защитил диссертацию и провел оставшуюся часть моей карьеры в качестве преподавателя.
К тому времени, когда я поступил в аспирантуру в Гарварде, мои мечты о карьере, которым я предавался с детства, стали еще сильнее. Я по-прежнему отдавал предпочтение одиночным исследованиям. Теперь, благодаря стипендиальной поддержке, у меня появились средства для путешествий по «Большим тропикам» – обширным и наименее потревоженным землям с крупнейшими запасами фауны и флоры. После защиты, когда мне еще не было 30 лет, я начал проводить полевые научные работы в различных районах Мексики, Центральной Америки, на бразильской Амазонке, в австралийской глубинке, на Новой Гвинее, Новой Каледонии и Шри-Ланке.