Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 13 из 24

Дома мы застаем папу. Он необычно рано пришел со службы и со смущением говорит, что ему там нечего делать: половины сотрудников нет, канализация и водопровод в городе практически вышли из строя, восстанавливать некому и…

На следующий день моя очередь идти за хлебом. В сотый раз ощупываю-проверяю – карточки в перчатке. Убеждаюсь, что они на месте, и успокаиваюсь. В этот день, 25 декабря, увеличили норму хлеба. Теперь папа получает 300 граммов, а все мы по 200. Встав в очередь, я отдаю карточки и деньги и неотрывно слежу за тем, как продавщица ловко отрезает ножницами розовые хлебные талоны, а потом режет и взвешивает хлеб. 900 граммов хлеба, – это чуть больше половины буханки плюс довесок с полпальца. Прячу хлеб в сумку, потом дважды пересматриваю вырезку талонов. Все правильно. Карточки в перчатку, довесок в рот. Поворачиваюсь – и останавливаюсь. Передо мной падает человек. Народ замолкает. Я наклоняюсь над ним: скулы обтянуты, рот открыт, глаза тоже. Как у Ксени. Какая-то женщина, выходя из булочной, роняет:

– Все. Не дождался.

Я выхожу вслед за ней, заглядываю в сумку, проверяя, там ли хлеб. В этом пористом сером куске – жизнь. Он-то и решил судьбу этого человека. И вдруг я весь холодею и застываю на месте. Рука без перчатки и без карточек! Что делать? Ведь это смерть! Смерть для всех нас… Вернуться в булочную, спросить? – бессмысленно: тот, кто нашел, не отдаст… Кричать? Кого? Что делать? Лихорадочно шарю в сумке, в карманах… О, Господи! Вот она, варежка! В кармане! А в ней карточки…

Весь потный прислоняюсь к стене – нужно отдышаться… Сжимаю карточки до боли в руке. Скорей бы домой! Надо успеть до папиного ухода на работу.

Дома неожиданность. Меня встречают улыбками и сообщают потрясающую новость: получено письмо от Гаррика, Мирриного мужа, и посылка с продуктами с фронта. Папа радостно открывает посылку, в ней консервы, сахар, шпроты и белые сухари. И мы устраиваем пир, о каком даже не смели мечтать! По случаю такого праздника я не иду в школу, а папа на работу. Баночку со шпротами мы уничтожаем сразу. Из мясных консервов мама варит суп со сногсшибающим запахом. Сухари с общего согласия прячет далеко в буфет. На потом.

Темное тусклое утро. Дневной свет пробивается сквозь щели зашторенных окон. Раньше мы по утрам поднимали синие шторы, скручивая их в трубку, а к вечеру опускали, чтобы можно было зажечь свет. Теперь ни у кого на это нет ни желания, ни сил. Да и электричества тоже нет. Поэтому все дни у нас темные: до полудня – бледный свет, проникающий сквозь щели окон, во второй половине дня – дрожащее слабое пламя коптилок, маленьких белых фаянсовых баночек с камфорным маслом. Керосин у нас давно кончился, но по чьему-то доброму совету мы успели закупить штук тридцать баночек с этим маслом, и теперь освещаемся аптечным светом, который больше пахнет, чем светит.

Утром мы собираемся за завтраком. Втискиваемся в узкое пространство между стенками и письменным столом, на котором теперь едим, и приступаем к обычной трапезе. Мирра принесла на все наши карточки треть буханки, и папа аккуратно разрезает ее на четыре ровных кусочка. Пайка одиноко лежит на ладони и кажется невесомой. Мама приносит из кухни студень и ставит на стол горчицу и соль. Студень она варила из плиток столярного клея. Говорят, что в нем сохранился белок. Наверное, эта правда, потому что в мясе много белка, а столярный клей делается из костей скота, значит, какая-то польза есть в этом резко пахнущем желе, которое мы называем студнем, а если приправить его горчицей и посыпать солью, то получается даже вкусно. Клей у нас кончается, но зато горчицы очень много: месяц тому назад мама закупила единственное, что осталось на полках, – банки с горчицей. После завтрака все расходятся по своим делам, а я иду за водой.

С водой целая эпопея. Кран на кухне давно сухой. Трубы перелопались от мороза, весь дом ходит с ведрами. Месяц тому назад мы ходили за водой во двор, где в подвальном помещении прачечной работал водоразбор, единственный на весь дом. Потом и там замерзла вода, и теперь ближайшая вода во дворе дома 5/8 на улице Егорова. Вода – это моя забота. Я надеваю поверх куртки, в которой сплю, пиджак, потом напяливаю пальто, заматываюсь шарфом, надеваю ушанку, варежки и выхожу на улицу. Какой резкий свет! И мороз какой! Сразу начинает щипать щеки, нос, подбородок. Позвякивая ведром, я медленно бреду между высоких, загаженных сугробов. Поворот. На углу дома 5/8 знакомое окно. Здесь живет мой приятель Шурик Королев. До войны он учился в Академии Художеств.



Все ленинградские окна с осени заклеены белыми Х-образными крестами из бумажных лент, чтобы не выбило стекла воздушной волной. У Шурика окно особое: он выклеено ажурным орнаментом, имитирующим рисунок средневекового витража. Сверху в полуциркульной раме, традиционная роза из бумажных лент; снизу – орнаментальные кружева. Сразу видно, что здесь живет художник.

Арка двора. Под аркой дверь. Три ступеньки вниз. Темнота. Где-то журчит вода из открытого крана. И вдруг в нос шибает сильный резкий запах жареного мяса! Я застываю на месте. Где-то здесь, рядом, в какой-то подвальной комнате жарят конину! Стены, кран, до которого я добрался почти что на ощупь, плывут перед глазами. Я сажусь на приступок. Кружится голова. Запах, мучительный запах раздирает ноздри, сушит глотку, вызывая спазм, боль в желудке… Надо скорее уходить. Невозможно оставаться здесь ни минуты. Резко встаю, добираюсь до крана подставляю ведро. До чего же медленно течет слабенькая, с карандаш толщиной, струйка… Журчит вода…. Под краном – лед горкой. Опять поплыло… Полведра есть. Хватит, больше все равно не донести. Выбираюсь на морозный воздух. Как светло и ярко вокруг! Тяжелое ведро тянет руку. Назад идти труднее, хотя и подгоняет мороз. Но проклятый запах не исчез. Я весь пропитан им. Конина… Мясо… Лучше не думать.

Дома я отношу ведро на кухню. Раздеваюсь и приступаю к поиску. Сколько хлебных корок залежалось у нас в буфете до войны! На кухне в столах валялись какие-то отбросы, очистки картошки, в коробках с елочными игрушками могли затеряться конфеты… Вот она, коробка… Флажки, шарики, бусы, золотой дождик… мандариновая корка. Ура! Сухая мандариновая корка! Она тает во рту. Я не жую ее, а сосу, продлевая удовольствие. А руки сами шарят дальше… Все. А черный ход? Там стояли помойные вёдра, и хранилась картошка. Неужели ничего не найду?

Мандариновая корка растаяла, оставив во рту непередаваемый вкус. И я бросаюсь в столовую, выдвигаю ящики столов, тщательно обследую все уголки и закоулки буфета, книжные полки, заглядываю в плиту, в топки печей (мы когда-то, балуясь, пекли в них картошку). Полная пустота. Умные люди до войны делали запасы. Мы, наверное, никогда не были умными людьми. Поэтому голод мы встретили с пустыми шкафами. А ведь как было просто – пойти на улицу и купить два-три килограмма крупы. Или пять батонов…

Кажется, еще никогда я так не хотел есть, как сегодня. Память четко восстанавливает форму, цвет, запах, размер продуктов, связанных с конкретными местами. И каждый раз, открывая новый ящик, я с надеждой протягиваю руку. И натыкаюсь на пустоту…

Черный ход. Грязь, хлам. Остатки коры от бывших дров. Старая керосинка. Топор. Лопата. Выброшенная электроплитка без шнура. Стоп! На плитке что-то прилипло. Вытаскиваю ее к свету – что-то стекловидное, зеленоватое. Монпансье! Это же монпансье, остатки! Я их плавил когда-то на плитке для своих ребячьих дел. Бережно отскребаю драгоценные зеленоватые стеклышки – блаженная сладость растекается во рту… Забытые ощущения – вкус и запах! Все-таки не зря я проискал целое утро…

Постепенно происходят разительные изменения в наших интересах к событиям окружающего нас мира. С самого первого дня войны я постоянно делал вырезки из «Ленинградской правды»: сообщения Главного командования, сводки Информбюро; ежедневно отмечал флажками изменения линии фронта на карте. Вырезок накопилась целая куча: часть их я хранил у себя на столе, другую прикреплял гвоздем к стене. Но со временем газеты перестают приходить: почтальоны, наверное, вымерли. Да и наш интерес к событиям на фронте постепенно тускнеет в сравнении с интересом к нормам продуктов. Голод притупляет сознание, бомбежки и обстрелы становятся привычными, а интерес к радио сводится в основном к мучительному ожиданию прорыва блокады и связанной с этим надеждой на выживание.