Страница 13 из 15
До сентября служба шла, заполненная хоть какой-то, но все же боевой учебой. Научили стрелять, собирать и разбирать стрелковое оружие, действовать в составе роты, взвода, отделения, малой боевой группы. Преодолевать полосу препятствий, ходить строевым шагом, десантироваться с воздушной и наземной техники. Зазубрили уставы. Мирно дремали на политзанятиях.
А с сентября курсантов стали припахивать на гражданские работы, то есть наша народная армия оказывала бесплатно помощь народу в его труде на благо Родины, но при этом еще и гарантировала этому народу свою защиту. Во как! Другой такой армии в мире не найти! Так нам с гордостью говорили замполиты.
Работы так работы, нам по барабану. Уголек по ночам разгружали, траншеи копали, в колхозах картошку убирали, трудились – пахали вместо боевой учебы. Грех жаловаться, все лучше, чем по тем же полям с оружием бегать. Вот тут-то я и развернулся! Показал, на что способен. Работать не работал, а уж жрал так, что за ушами трещало, и все норовил вздремнуть. Самогоночку дегустировал, сальцом закусывал, на белесых и дебелых литовских девиц засматривался.
Осенью в самом начале октября копаем мы с отделением картошку на народном поле литовского колхоза. Наш командир отделения куда-то ушел, мы свободны. Раз надзора и вечных понуканий нет, то и работы нет. Поле после дождя мокрое, ветер зябкий; я, закутавшись в бушлат, сижу на корточках рядом с оцинкованным ведром, наполовину заполненным перепачканной мелкой картошкой. Маскируюсь, ввожу возможного наблюдателя в заблуждение, пусть думает, что я работаю, а сам в это время предаюсь предосудительной медитации. О доме думать бессмысленно, ни о чем другом думать не хочется. В общем, медитация и есть: мыслей ноль, тело расслаблено, время отсутствует.
Чувствую, как в спину меня деликатно толкнули, не реагирую. Во-первых, лень двигаться; во-вторых, офицер или сержант деликатничать не стал бы и уж двинул бы так двинул; на всех остальных мне в состоянии углубленной медитации, почти в «самадхи»[15], было просто наплевать.
– Солдат? – с какой-то подозрительной неуверенностью спрашивает обошедший меня немолодой седоватый и морщинистый мужчина. Судя по скромной рабочей одежде, акценту и манере поведения, типичный литовский хуторянин. В руке у него топор.
Я мигом вспоминаю все слухи о том, что литовцы до сих пор режут советских солдат, и резво вскакиваю. Бац! Бью хуторянина ногой в пах, он загибается и стонет. Выхватываю у него топор и торжествующе ору:
– Что, съел, сука?! А вот хрен ты десантника за так возьмешь!
– Не брать, не есть! – испуганно кричит хуторянин и закрывает руками лицо.
На мой вопль спешит подмога – это остальные бойцы из нашего взвода по-десантному шустро выскочили из своих сладко-горьких дум и, разбрасывая кирзовыми сапогами черную полевую грязь, бегом спешат на выручку.
– Зачем тебе топор? – сурово допрашиваю я литовца.
– Дрова рубить, – пытается он ввести в заблуждение доморощенного следователя. Ну знаете ли! Я не зря еще до службы прочитал столько детективов, меня не обманешь.
– Я что, так похож на бревно? – с максимальным сарказмом спрашиваю я и грозно взмахиваю трофейным топором.
Подбежавшие товарищи с сильнейшей неприязнью смотрят на поверженного литовца.
Понимаете, мы уже тогда наслушались от литовцев: «оккупанты», «захватчики», «русские свиньи»… Хотя чисто русских у нас было, в общем-то, немного – в основном преобладали украинцы, белорусы, татары и представители многочисленных народов Дагестана, но, слыша слова «русская свинья», каждый понимал, что обращаются лично к нему, и очень сильно, до дрожи в кулаках, обижался на литовских «патриотов». В известном смысле мы тогда все, вне зависимости от национальности, были русскими.
Хуторянин, сраженный моей проницательностью и, вероятно, поставленный в тупик неопределенной формой вопроса, молчал. Мы стали оживленно обмениваться мнениями о том, как лучше поступить – сразу его отмудохать или все-таки подождать командиров. Решили: сразу! Но не до смерти и без видимых повреждений.
Вмешалась баба – и все испортила. Или наоборот? Она, тяжело дыша, прибежала от стоящего рядом небольшого хутора. Плотная, немолодая женщина, с обветренным красноватым лицом, одетая в потертую ватную куртку и обутая в испачканные навозом резиновые сапоги с короткими голенищами. Для начала она быстро вырвала из моих рук топор и сноровисто отвесила мне оглушительную оплеуху. Голова моя с хрустом мотнулась на тонкой шее, а форменная пилотка упала в грязь. Рука у женщины была тяжелая. Потрясенные курки замолчали и расступились. Хуторянин, не торопясь, встал и все молчал. А вот она молчать не стала. По-чужеземному из ее уст зазвучали родные русские слова с прибалтийским прибавлением «скас». Пи… скас, х…яускас, еб…ускас. У «проклятых оккупантов» и «русских свиней» даже мысли не возникло заткнуть скандалящей бабе рот; ее не то что не тронули, с ней даже не спорили. Восемнадцатилетние курсанты, почти дети, эти «пи…скас», «х…яускас», «еб…ускас», потупив бесстыжие солдатские глаза, молчали и, не зная, что делать дальше, неловко переминались. Между тем под русскую бодро-матерную музыку в литовском исполнении хуторянин, встав, отряхнулся и медленно, как будто камни изо рта выплевывал, заговорил, а его баба тут же замолчала.
– Я хотел просить вас, – начал объяснять он свой приход с топором, – набрать картофель и принести в мой дом. Пять ведер от одного солдата. Я вас за это угощать. Кормить и поить.
– Что ж ты сразу не сказал? – добродушно спрашивает хуторянина мой сослуживец, здоровенный рыжеватый хохол из Донецка Али Баба. Вообще-то его Грицком звали, Али Баба – это прозвище.
– Я не успел, – кисло морщится хуторянин и рукой потирает мошонку, – ваш друг сразу стал бить.
На свежем холодном воздухе мы успели проголодаться, и жрать хотелось просто невыносимо; вот за кусок свиного литовского сала меня тут же и «предали».
– А он вообще у нас шизанутый, – показал в мою сторону пальцем Али Баба и вежливо переспросил литовца: – Так сколько ведер, ты говоришь, надо собрать?
Работа по уборке народного, тогда еще социалистического картофеля закипела. Минута делов – и очередное ведро общественного добра, собранного с грязного поля, бегом несут голодные курсантики в частный амбар хуторянина. Не по пять, по десять ведер крупной отборной картошки ловко и умело собрали курсанты первого взвода первой образцово-показательной роты.
Пока мы батрачили, хозяйка собрала на стол. Шматы просоленного крупно нарезанного свиного сала на одних тарелках, квашеная капуста на других, здоровенные, с полбуханки, куски черного хлеба аккуратно разложены на дощатом столе, на фаянсовом блюде дымится горячий картофель, плещется в стеклянной банке жирное свежее молоко и апофеоз застолья – трехлитровая бутыль мутного самогона – как ракета стратегического назначения стоит в центре стола.
Руки перед едой мы, конечно, помыли. Кушать старались прилично и аккуратно; не очень-то выходило, но старались. Короче, чавкая, жрали так, что за ушами трещало. На самогон глядели с вожделением и с легкой опаской – пить на службе еще не приходилось. По шариату мне, как мусульманину, за сало и самогон публичная порка плетьми положена, по уставу – дисциплинарный арест на гауптвахте, но… Тогда я был комсомольцем и шариат не признавал, а гауптвахты не очень-то и боялся – это раз; выпить очень сильно хотелось – это два. Сало без самогона шло туговато. Хотите бросайте в меня камень, хотите нет, но я первым выпил полстакана мутноватой самогонки, предварив воинское преступление небрежным тостом: «Ну, будем!» Самогон был свекольный, на вкус отвратный, но крепкий. Вкус напитка я поспешно постарался заглушить, закусив бутербродом со свиным шпиком.
Эх, ребята, вот что я вам скажу: «После этого дела одна надежда осталась на милость Всевышнего; может, и простит мне съеденное сало и выпитый самогон, а то точно с гуриями обниматься не придется».
15
Самадхи – последняя ступень в познании йоги, слияние с Божеством.