Страница 5 из 10
– А что это за сырок?
– Ну, сырок.
По-моему, даже цена там была, не помню сколько, двадцать копеек, что ли. Он говорит:
– Ну дай попробовать.
– А как я дам вам попробовать? Потом никто не купит.
– Да я куплю.
Он ковырнул пальцем:
– Да он не сладкий!
А были кислые сырки и сладкие сырки. Значит, я понял, что никто не купит сырок, я завернул этот сырок опять в эту бумагу и ехал уже зайцем от Люберец и дрожал, что меня контролер сейчас схватит, а у меня нет билета. То есть страх какой-то, что нельзя так делать, внушенный родителями, дедом, оставался – что нельзя это делать. Это я к тому рассказываю, что сейчас же ничего этого нет…
Кстати, нищих и хулиганья тогда тоже было много. Носили расклешенные книзу брюки, на верхние – здоровые! – зубы ставили золотую коронку. Мели тротуары клешами брюк, а чтобы они не обтрепывались, обшивали их молниями. Они носили финские ножи (финки). Их сторонились, боялись и старались не связываться. Шпана!
В ФЗУ на Таганке, где я учился, было много хулиганья, шпаны, меня там били на Коммунистической улице – ворье таганское. Били по ошибке – приметы сошлись. Они лупить должны были своего. Они ждали, а я выходил из ФЗУ, шел домой. И они меня избили до полусмерти, а ребята, кто со мной шел, разбежались, испугались. Нас шла компания человек пять. Они все убежали, я остался один. А потом я на трамвай вскочил. Они за мной – добивать, я перескочил на другой трамвай – убежал, короче говоря, ушел от них, а мама открыла дверь и упала в обморок, в таком я виде был хорошем. И я недели две лежал. Мне выбили они два зуба, пробили голову. Очень сильно они меня избили, зверски. Но я отбился. Я отлежался и пошел, уже вооруженный финкой, и монте-кристо у приятеля взял. Знаете, маленькие пистолетики с пульками как от мелкокалиберной винтовки, мы их звали монте-кристо. И я дал себе слово, что я уже не дамся в следующий раз, решил сам себя отстоять, ни к кому не обращаясь.
Потом они еще раз появились с тем, что, мол, ты там ладно… это по ошибке… мы не тебя хотели бить. Но я сразу ему по роже кулаком со всего маха. Он говорит: «Ну подожди, мы теперь тебя еще раз». Я ему сказал: «Попробуй только, прирежу!»
Это всегда было страшное место, там же тюрьма. Когда сломали тюрьму, то потом сделали театр. Так я в конце жизни вернулся опять на Таганку. В четырнадцать лет я туда поступил, а в сорок пять лет вернулся руководить театром.
Все у меня кругами идет, замыкается.
Приход в театр
Я очень любил все время что-то играть, изображать, танцевать, участвовать во всяких кружках, маскарадах. Очень маленьким я садился перед зеркалом, надевал папину шляпу – поперек головы треуголка, – накидывал пальто и изображал, что я Наполеон на острове Елены и что я уже старый. И все читал стихи Лермонтова:
Читал, и у меня текли слезы, я был в упоении.
И так мне это нравилось, я был в восторге.
Отец, видимо, решил проверить мои способности и привел меня к Вишневскому, был такой актер во МХАТе. Я помню только комнату старой красной мебели, такую добротную, сидел старый человек – тогда мне казался глубоким старцем – в кресле. Папа говорил с Вишневским – видно, он знал многих актеров мхатовских. И я что-то декламировал. Что – даже я не помню. По-моему, я уже был в ФЗУ. Может быть, мне было лет пятнадцать. Я, видимо, приставал к отцу, что хочу в театр. Он очень огорчался и настраивал меня, чтобы я закончил университет. (Как я потом рекомендовал детям Андропова, не зная, что они его дети).
Потом Вишневский сказал:
– Мальчик, ну что ж ты так кричишь? Комната-то небольшая. Ты можешь и спокойнее. И ты очень много машешь руками. Ты меньше маши руками и расскажи мне спокойно. Ну, давай еще раз.
Я прочел еще раз, и он говорит:
– Вы знаете, он совсем молодой. Трудно сказать, что из него получится. Но видите, он все-таки соображает. Я просил его, и он меньше стал руками махать. И потом, видите, стал спокойнее говорить и вразумительнее. Так что, видно, он у вас сообразительный.
И отец сказал:
– Вот видишь, ничего из тебя не выйдет.
Я говорю:
– Как же не выйдет? Он сказал, что я сообразительный.
– Ну, – говорит, – он же сказал: «Трудно сказать». Значит, у тебя нет большого таланта.
Как я уже сказал, я готовился поступать в вуз, в Энергетический, – инженером-электриком. Так как рабочий стаж у меня шел, значит, можно было надеяться, что если я сдам, то примут, несмотря на подпорченную биографию. Поэтому и папа был доволен, что я работаю, учусь на каких-то курсах вечерних – тогда это было очень распространено. И вдруг я читаю в какой-то газете, что МХАТ второй объявляет набор в свою школу. И что-то во мне проснулось, мои эти танцы, самодеятельность, вот индейца я играл, все чучело орла распотрошил у тети Насти.
Мой старший брат рассказывал мне, как играл Михаил Чехов, и я с ним мальчишкой пробирался во МХАТ второй и видел «Петербург». В общем, брат был театралом. Он бегал и меня куда-то волок, даже приволок на похороны Ленина, за что ему попало очень от отца. Он кричал:
– Большой балбес! Куда ты потащил маленького! Он себе все щеки отморозил!
Дикие морозы были, все жгли костры. Брат же был такой идейный комсомолец.
Начали мы думать с братом – я поделился только с ним, – а не попробовать ли мне свои силы. Он говорит:
– А что, попробуй, конечно.
Начали обсуждать, что же делать. Ну, там положены стих, басня и проза. Значит, какую прозу? В это время как раз шел Первый съезд писателей, где выступали и Пастернак, и Юрий Олеша, и Бухарин еще был жив – он выступал на открытии съезда. Это был 34-й или 35-й год. И брат, конечно, читал, он следил за всем этим. Интересовался. Я говорю:
– Вот, мне очень нравится.
– Ну вот, нравится и читай, никого не слушай.
И я выучил кусок. Ну, и какой-то стих – кстати, забыл я, что я читал на вступительных экзаменах, – и пошел я во МХАТ второй, ныне Детский на Театральной площади.
– Юноша, а что же вы нам прочтете?
– Я прочту очень важное: речь Юрия Олеши на Первом съезде писателей.
Тут они как-то так очень повеселели:
– У-у! А вы что же, интересуетесь речами?
Я довольно мрачно сказал:
– Я многим интересуюсь.
Это мы с братом решили, когда думали, что бы такое взять. Мы речи читали на Первом съезде писателей, и мне очень понравилась речь Юрия Олеши, что вот он шел, шел, ничего он этого не принимает. А потом он вышел за город, там солнце светит на красный кирпич – мне это так запомнилось, что я в «Матери» сделал стену Таганки красным кирпичом.
И, значит, я начал читать. А, видно, я обладал очень конкретным воображением. И поэтому, когда я начал говорить, от Юрия Олеши, конечно:
– И вот выхожу я в какой-то двор запущенный, там трава, коза какая-то ходит, – я так очень все конкретно, – и вот я увидел молодую кожу рук, – я начал сдирать кожу на ладонях…
Короче говоря, дикая ржа была. Видимо, с таким я увлечением сдирал кожу с рук, озирался кругом: «Солнышко всходит, заливает все», – заливался я. Очнулся я от своих грез от дикого хохота. Я, как упавший с небес, посмотрел на них и мрачно сказал:
– Ничего смешного тут нет.
Еще больший хохот. Я тогда сказал:
– Мне жаль вас.
И ушел. И участь моя была решена. Но я все-таки на следующий день приехал. И, видимо, я так был «свободен», что я не увидел себя в списке. Читал-читал, но я себя не увидел. Потому что я не верил, что меня возьмут. И так тихонечко на всякий случай вошел. И там уже ходили какие-то наглые: Юра Месхиев, из актерской среды, его, конечно, приняли – он меня догнал и говорит: