Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 2 из 10



После того, как меня лишили гражданства, часть книг осталась, а часть куда-то исчезла. У меня в квартире в Сокольниках было очень много книг – в два раза больше, – многие еще от папы.

…Папа работал в какой-то шотландской компании, которая торговала рыбой. Рыба, икра, сельдь. Это я по разговорам только помню.

Потом у папы в Охотном ряду был магазин. С купцом Головкиным. Соления: огурцы, грибы, сельдь; все мочености: яблоки моченые, арбузы, всевозможные капусты, – магазин солений.

Я, конечно, там бывал часто. Очень чисто все. Это где сейчас гостиница «Москва». Охотный ряд шел с двух сторон: где потом был Совет министров, Госплан (а сейчас Дума), и с другой стороны гостиница «Москва» – вот это и был Охотный ряд.

Если вы идете от Театральной площади, то слева, а если от Манежа, то справа.

Это сперва был магазин их вместе: «Головкин и Любимов». Я помню, что Головкин Сергей (Ионыч) жил за Плющихой в каком-то переулке, у него был деревянный дом с участком, там были склады. Я помню, что у отца были большие склады, огромные бочки-дошники, где солили капусту, и как сидели эти бабы, а мы ребятишки все туда бегали есть кочерыжки, когда капусты разгар, засаливали на всю зиму эти огромные кадки. У самого берега Москвы это было. Это был большой участок земли, наверно гектара полтора-два – там были большие склады для этого магазина и, видимо, для оптовой продажи.

В двадцатые – тридцатые годы папа работал – если по старым понятиям – коммивояжером. Он часто менял работы. Иногда его приглашали где-то консультировать. Потому что он был человек, видно, в коммерции сильный и в таком молодом возрасте уже стал довольно состоятельным господином. А потом, видимо, когда менее компетентные люди, которые пытались еще что-то в кооперации делать, – они к нему обращались за помощью. Он умел разговаривать с людьми, налаживать контакты, понимал в соленьях, в грибах, в рыбах, и так далее.

Во время войны было, конечно, как и у всех, жалкое существование. Он где-то работал, и мама работала, но, я помню, когда увольнительная у меня была, я приносил все, что мог, какой-нибудь пшенник или сухой паек, если мне удавалось получать. Нас посылали куда-нибудь – я брал сухой паек и скорее бежал к ним. Был комендантский час в Москве, поэтому я бежал к ним – бегом туда и обратно в казарму.

После войны папа где-то еще пытался работать, а потом вышел на пенсию. И неожиданно очень – он никогда не пил и не курил, он видел братьев, которые сильно пили, у него какое-то отвращение было к этому, – такая сложная болезнь в старости, 72 года, – туберкулез и диабет. Одно исключало другое. Лечили тогда плохо, как и сейчас, медицина у нас всегда была скверная, и он очень быстро сгорел. Он умер, как раз когда я поставил «Доброго человека…», он даже не посмотрел, все интересовался. Помню, я его из больницы брал и не знал, что делать. Врачи говорили, что ему нужен уход, а он говорил, что нет, «я хочу умереть дома».

Я врачам сказал: «Нет, раз он хочет умереть дома, я его возьму». И я с Димой, мужем моей сестры, полковником медицинской службы, привез его домой, на Фрунзенскую. Помню, когда я подходил, он отстранял меня рукой – боялся, что я могу заразиться. Все измучились, мы маму отвезли к сестре. И брат измучился, я брату сказал:

– Ты все-таки поезжай поспи.

Мы остались с Димой, и он на наших руках умер.

Еще я немного прикорнул, ночью не спали, и вдруг Дима вбежал и сказал:

– Юрий, отец умирает.

И я видел, как угасает человек.

В Москве мы жили в Земледельческом переулке, дом 3, квартира 9, третий этаж.

Долго мы там жили, нас там уплотняли. Помню, четыре сестры были вселены в кабинет папы со всей мебелью. Я очень запомнил вертящийся такой стул венский – вертушка. На нем была стилизованная охотничья табуретка, какая-то на таких копытах… и письменный стол папин роскошный – большой, красного дерева. Стол-то он взял, а какие-то вещи остались, ведь раньше весь этаж был папин в этом доме.

И там поселились четыре сестры – Песя, Сара, Мера, Фаня. А у меня был пес Дезик, которого я очень любил, – маленькая собачонка. Типа овчарки, но полудворняга. И он постоянно «пысал» в их галоши. Были все время скандалы. И мама оправдывалась, извинялась. Потом, видно, этого Дезика они сдали в собачник. Тогда ездили по дворам, собирали бездомных собак.

Мы с братом бегали туда, где у них своз был, чтобы убивать, и искали нашего Дезика. Помню, это было большое горе. Но так этого Дезика и не нашли. И мы в отместку достали молоток, гвозди и прибили их галоши к полу. И был дикий скандал. Нас обвинили в антисемитизме, писали доносы. Хотя мы тогда не понимали, при чем тут «антисемитизм» и что это такое.

Просто нас удивляло, и я говорил:

– Ну как же, мама? Там же вся наша мебель, мы там играли, в той комнате. Они же в нашей комнате живут. Почему же они и Дезика отняли?

– Ну потому что вы хулиганы, нельзя такие вещи делать.

Мы говорим:

– Но они собачку нашу сдали, там ее убили.

Я помню, что брата в милицию взяли и посадили, потому что тогда в газетах печатались уже списки лишенцев – людей, которых лишали прав, и мы как дети лишенцев уже подвергались остракизму.

Потом у нас была двухкомнатная квартирка на Фрунзенской набережной – маленькая очень. Иногда послы удивлялись. А они меня провоцировали – послы:



– Вы знаете, у вас все-таки странно: никто не приглашает в гости.

Я говорю:

– Что вы?! Это вам так кажется!

– Так пригласите.

– Да на здоровье. Поехали.

– Как?

Я говорю:

– Только вот я не за рулем сегодня.

– А вы не боитесь сесть в машину посла?

– Да кто вам все такие глупости говорит? Поехали. Я только не помню, есть у меня выпивка или нет.

Тот говорит:

– Ну, это мы захватим.

И потом, когда посол входил, он говорил:

– Простите, это ваша квартира?

Я говорю:

– А чего? Заходите. Сейчас все сделаем. Все будет нормально. – Балкончик, турник показывал, как я подтягиваюсь. Потом после нескольких таких визитов меня вызвали. Сказали:

– Почему вы не просите квартиры? Как вам не стыдно приводить иностранцев в такое жилье, позорите нас.

Это было, когда уже существовал Театр на Таганке.

В этой квартире и умер папа.

Пожалуй, самое сильное мое первое театральное впечатление, это когда папа привел нас во МХАТ смотреть «Синюю птицу» Метерлинка.

Папа привел меня, старшего брата Давида и Наташу. Почему мне это запомнилось очень? Я был ребенком, Наташа совсем маленькая, и я помню, как там появился Огонь и начал махать языками пламени; там же персонажи все такие – Пес, Кот, Огонь, Ночь и так далее. Там летали такие птицы. И она испугалась и под стул полезла, а старший брат стал ее успокаивать: «Что ты, это же глупости», – но она все равно забилась под стул и плакала. Мне тоже было страшно, но я сидел и делал вид, что я не боюсь. Я как старший смотрел спокойно, и я ее, позоря, вытаскивал из-под стула.

Мне запомнилось: вся атмосфера, как папа привез, в ложу посадил нас, все это чинно, капельдинеры – это совершенно другой мир, который сейчас потерян.

Он водил и в Большой, и в Художественный театр нас, детей.

Какой же это год? Раз была Наташа, а я пошел… не помню, в какой класс, значит, Наташа была совсем маленькой. У нас разница с ней четыре года. И между мной и старшим братом тоже почти четыре. В 1914-м году он родился, а я в 1917-м. И значит, раз Наташе было, наверное, лет пять, могли уже пустить ее, значит, мне было уже лет девять или десять, а старшему четырнадцать.

Потом еще один спектакль я до сих пор помню. Когда я видел, как Станиславский играл «Горе от ума» – Фамусова. Там играл и Качалов – целая плеяда блистательных старых мастеров – Москвин, Качалов, Лужский, Репетилова. И важно, что я все помню детально: полукруглая печь дровяная, вокруг нее диван красного дерева, и Станиславский в сцене со Скалозубом просил его: