Страница 21 из 22
В этом месте Закатов невесело усмехнулся. Подумал о том, что Мишка сильно изменился и, кажется, повзрослел, – а ведь всего три года не виделись… То ли жизнь ссыльная обломала, то ли просто время наступило, и оба они стареют, куда деваться… Выбранив себя мысленно за ненужную чувствительность, Никита продолжил чтение.
Из прошлых писем он знал, что в Иркутске друг оказался под надзором полиции, но сидеть без дела не пожелал (кто бы в этом усомнился!) и выпросил себе под начало больницу винного завода. Поскольку Иверзнев был студентом-медиком, запущенный лазарет ему отдали охотно. Никита с увлечением читал бурные излияния друга по поводу каторжных порядков:
«Это же чёрт знает что такое, как начнёшь всерьёз разбираться! Вот ты со мной спорил вечно, а я и прежде знал, и сейчас повторю: то, что народ в России терпит, никакая Европа не выдержит! Здесь половина женщин прибыла за своими благоверными, а вторая половина – или порешили своих господ-извергов, или мужей-мучителей. Мужики разные попадаются: кто и впрямь за дело сидит, кто – по недоразумению, кто вовсе потому, что мир так порешил… И ты мне ещё говорил, что должно всё оставить как есть и ждать, покуда само собой наладится! Нет, брат Никита, ничего само собой не устраивается! И колесо само из колеи не выйдет, а надобно брать, подымать и тащить, на твёрдую землю ставить… тогда, может, и прок будет. Не поверишь, но я в самом деле рад, что здесь оказался. Упаси тебя Бог передать это братьям или Верке, они и так из-за меня намучились. Но ты сам знаешь – по-другому я тогда никак не мог.»
«И ведь вправду не мог, якобинец чёртов!» – сердито думал Никита, пробегая глазами чёткие, косые строчки. – «Хлебом не корми – дай бежать сломя голову под каким-то знаменем и кого-то избавлять да освобождать… И всю жизнь таков был! С Российской империей не повезло: под суд попал, – так теперь и на сибирской каторге вознамерился справедливость устанавливать! Как Бог свят, доиграется снова… а ему ведь всего два года осталось!»
Но, думая так, он не мог не восхищаться другом.
«В одном ты, Закатов, был тогда прав: мы все старались делать дело, совершенно его не зная. Думали о народе российском, судя о нём по собственным кучерам да кухаркам, не зная ни подлинных нужд его, ни чаяний, ни мыслей. Я только сейчас более-менее разбираться стал, когда на каторге оказался, бок о бок с этими людьми! И вижу, что не с того, совершенно не с того мы начали! Вот сейчас, слава богу, волю дали, и надо бы нам всем вместе…»
«Господи, он рассуждает ещё!..» – оторопело думал Закатов. – «Ничему человека жизнь не выучила! Не с того он видите ли, начал! И ведь вовсю намерен продолжать! Попал на каторгу – и рад до смерти! Воистину, могила его исправит… Ей-богу, надо Сашке написать, пусть мозги ему вправит, пока не поздно!»
Про себя Никита, конечно же, знал, что жаловаться Иверзневу-старшему он не будет никогда. Да и не смог бы Саша ничего сделать: куда уж тут Мишке поперёк дороги становиться, когда тот опять верный путь учуял, карбонарий безнадёжный… Одна надежда – на то, что не успеет до освобождения серьёзных дел наворотить и не останется в Иркутске ещё лет на десяток.
Заканчивалось письмо неожиданно:
«А по поводу твоей дочери, которая у тебя на руках, как ты пишешь, осталась, – мне, право, и сказать нечего. Что я смыслю в детях? Ты, брат Никита, тут попал как кур во щи… И, знаешь что – напиши-ка ты лучше Верке! Она в этих вещах сущий профессор: с шестнадцати лет по гувернанткам, и сейчас сама троих детей тянет – да ещё чужих! Ты знаешь, что Вера умна и плохого во всяком случае не посоветует. И не думай, что я опять пытаюсь вас свести. Никогда сводничеством не занимался и сейчас не намерен. Да с вами, упрямцами, и спорить нормальному человеку для здоровья вредно!»
Во втором часу ночи Дунька, взволнованная тем, что барин не ужинал и за весь вечер ни разу не вышел из кабинета, осторожно поскреблась в дверь:
– Никита Владимирыч, дозволите?..
– Чего тебе? – не поднимая головы, спросил Закатов. Он сидел за столом и что-то быстро писал. Не дождавшись ответа, отрывисто бросил, – Ступай спать.
Дунька всплеснула руками, собираясь высказаться от души… но вместо этого тяжело вздохнула и отступила назад.
На черновики ушла целая пачка бумаги: впервые в жизни Закатов писал женщине, которую любил, на трезвую голову. Впервые это письмо имело шанс дойти, наконец, до адресата. Набрасывая строку за строкой и безжалостно вымарывая их, Закатов внутренне усмехался: небось, пьяным писал – ни о чём не рассуждал, восемь писем навалял как нечего делать… Тогда он так и не смог перечитать собственную хмельную писанину: слишком было стыдно, – и сейчас почти жалел о том, что спалил неотправленные письма в печи. Глядишь, хоть пару путных строк можно было бы вытянуть оттуда… Но поделать уж было ничего нельзя, и приходилось мучиться над каждым словом. Уже под утро последний скомканный черновик полетел под стол. Измученный и злой Никита начал писать как попало то, что приходило в голову:
«Вера, я знаю, что не имею никакого права тревожить вас. Во время нашей последней встречи вы ясно дали понять, что не желаете более меня видеть. Моя любовь не принесла вам ни капли счастья. Всё, что я делал, было бестолково и неправильно, и я до конца своих дней буду сожалеть об этом. Но сделанного не поправишь, и вернуть вашего расположения я, вероятно, не смогу никогда. Смею лишь надеяться, что когда-нибудь вы меня всё же простите. Оправданием мне может служить то, что я всегда любил вас. Вас одну, всегда, всю мою жизнь. Но любить, вероятно, тоже надобно уметь, а коль не умеешь – вовсе не браться. Мне этому научиться было негде, и чем всё закончилось – вы знаете сами. Но так уж вышло, что спросить совета мне более не у кого…»
После этих слов стало легче – и дальше Никита писал как по-катаному. Отрывистые строчки чередовались с кляксами: плохое перо брызгало чернилами.
«Вера, я до сих пор не знаю причины, побудившей вас выйти замуж за покойного князя Тоневицкого. И не смею вас спросить о ней. Но вы в двадцать три года стали матерью троих взрослых детей – и до сих пор, как мне известно, блистательно справляетесь с этой комиссией. Помогите мне, я в который раз чувствую себя полным дураком. Маняша – это всё, что у меня осталось. А я, как вы знаете, имею огромный талант собственными руками портить всё хорошее, что посылает мне судьба. Но я никогда не прощу себе, если испорчу жизнь своей дочери… Вера, поверьте, мне больше не у кого спросить совета. Собственный опыт тут, к несчастью, не подмога. Разумеется, воспитание детей – женское дело, но жениться ещё раз я не смогу никогда. Да и зачем? Лишь для того, чтобы возле Маняши оказалась чужая женщина, которая, скорее всего, никогда не полюбит её как родная мать? Видит Бог, я пошёл бы на это ради дочери. Но как можно знать наверное, что от этого не будет только хуже?.. Вера, я устал от глупостей и ошибок в моей жизни. Я готов платить за них сам: в конце концов, это справедливо и по заслугам… Но я смертельно боюсь изломать жизнь маленькому беспомощному созданию, у которого, кроме бестолкового папаши, в жизни больше нет никого. Вера, прошу вас, простите меня и помогите мне…»
Он закончил письмо на рассвете, когда блёклый зимний луч нехотя пробился под занавеску. Словно только этого и дожидаясь, мигнул и погас оплывший свечной огарок. Закатов отбросил перо, откинулся на спинку стула, крепко зажмурился – и страшно удивился, почувствовав, что глаза у него горячие и мокрые. «Сентиментальным стал, брат…» – смущённо усмехнулся он, вытирая лицо рукавом. – «К старости, видать…» Посмотрел на плод своих ночных мучений, – семь исписанных листов, в беспорядке разбросанных по столу. Покачал головой. Потянулся было перечитать – и не решился, чувствуя, что после редакции письмо наверняка отправится в печь.
«Тебе нечего терять, болван.» – напомнил он сам себе. – «И мосты сожжены давным-давно. В крайнем случае – она тебе не ответит.»
Верин ответ пришёл в апреле. Закатов к тому времени уже приучил себя не вздрагивать от вопля Кузьмы: «Пошта, барин, прибыла!» – но сердце всё равно всякий раз подскакивало к горлу, когда вернувшийся из уезда кучер вываливал ему на стол редкие письма и заказанные книжки журналов. И сейчас, увидев узкий голубой конверт с мучительно знакомым, косым, по-мужски твёрдым почерком, Никита почувствовал, как холодеет спина.