Страница 6 из 23
Непроизвольно я покачал головой. Конечно же нет, произошедшее в Париже стало ужасной трагедией, однако меня никто не вызывал, чтобы помочь, и ко мне они не имели никакого отношения. У меня было всеобъемлющее представление о смерти, и я ни капли ее не боялся. От новостей из Парижа каким-то образом разошлись швы старой раны, и из нее хлынули воспоминания, но теперь она снова заросла. Представляя, какая бессонная ночь ждет моих коллег из Франции, я им мысленно посочувствовал.
Так что я продолжил свой путь. В морг, чтобы делать свою обычную работу. Ну конечно, со мной все будет в порядке.
4
С раннего детства у меня были одновременно близкие и отдаленные отношения со смертью. Я вырос в уютном доме под Лондоном. Мой отец был бухгалтером в муниципалитете, они с моей матерью переехали с севера Англии, чтобы попытать счастья на юге. Разбогатеть ему не удалось, однако жили мы весьма неплохо: люди, любящие вешать ярлыки, причислили бы нас к мелкому среднему классу. Моя сестра старше меня на десять лет, а брат – на пять. Родители души во мне не чаяли, и наша семья была необычной только в одном. У нашей матери были проблемы с сердцем, и она постепенно умирала.
В детстве она переболела ревматической лихорадкой, одним из осложнений которой стало прогрессивное разрушение митрального клапана сердца. Я это знаю сейчас. Тогда же мне только и было известно, что у нее частенько бывала одышка даже после небольшой нагрузки и ей, в отличие от матерей других детей, частенько приходилось присаживаться.
Моя старшая сестра Хелен заверила меня, что когда-то наша мама была энергичной и веселой женщиной, которая безжалостно вытаскивала нашего сопротивляющегося и, скорее, замкнутого отца на танцпол при любой возможности. Которая в молодости колесила с ним на велосипеде-тандеме по Европе, как раз перед началом войны. Которая всегда была душой компании.
Мне нравилось сидеть в гостиной и слушать рассказы сестры про нашу маму. Стены тогда были по большей части голыми, однако ковер с завитками с лихвой это компенсировал. В углу стоял крошечный черно-белый телевизор – из тех, на экране которых после выключения по центру оставалась белая точка, продолжая гипнотизировать еще несколько минут. Еще у нас была радиола – громадное устройство, сочетавшее в себе проигрыватель и радиоприемник, – с сетчатым покрытием спереди, из нее доносилась разнообразная классическая музыка, которая в рядах амбициозного среднего класса считалась благотворно влияющей на развитие. Приятно горел электрокамин, хотя света от него, пожалуй, было больше, чем тепла. Кресла, может, и были потертыми, однако специально были накрыты тканевыми салфетками.
В больницу мама попадала часто и надолго, во всяком случае, так мне казалось в детстве. Меня частенько отправляли на море к бабушке в Литам-Сейнт-Аннес или к тете в Стокпорт, и я лишь намного позже узнал, что делалось это не ради того, чтобы я порезвился на пляже или повидался со своими двоюродными братьями и сестрами, а чтобы маму прооперировали в мое отсутствие.
Будучи дома со мной она изо всех сил старалась быть нормальной. Она вставала каждое утро и с любовью собирала меня в школу (даже самые маленькие дети в те времена ходили в школу одни). Лишь когда однажды, забыв дома скрипку, я неожиданно вернулся домой и застал ее снова в кровати, я осознал, что она каждое утро возвращалась обратно в постель, стоило только мне выйти из дома. Став свидетелем этого моего открытия, она была потрясена не меньше меня. Боюсь, я был настолько ошеломлен, что даже упрекнул эту несчастную женщину. Мне хотелось, чтобы она пошла на поправку и стала той матерью, которой, как все говорили, она когда-то была. Но даже я видел, что она исчезала прямо у меня на глазах.
Однажды в декабре, вернувшись из школы, я не застал ее дома. Она была в больнице – Ройал Бромптон, – как я узнал впоследствии. Снова анализы, снова постельный режим. Ей было 47.
Меня привели навестить ее на Рождество. Мои воспоминания о том визите практически разрушились под весом последующих воспоминаний о бесчисленных больницах, в которых я побывал по работе. Я могу копнуть глубже сквозь слой прожитых лет, пробираясь через пласты памяти, и добраться до Рождества 1961 года, однако стоит мне там только на что-то взглянуть, как мои находки рассыпаются на части. Их можно уловить лишь беглым косым взглядом.
Меня предупредили, что девятилетних детей обычно в палаты не пускают и сказали вести себя максимально послушно. Меня повели по коридорам с высокими потолками, в которых каждый звук создавал эхо. Мимо нас в спешке проходят суетливые медсестры в безупречной накрахмаленной униформе. По обе стороны коридора палаты. Запах дезинфицирующего средства. Через окно вдалеке просачивается желтый свет серого лондонского дня. Вдруг мой отец останавливается, и мы заходим в просторную палату. Паркет. Длинная череда кроватей, все белые, все готовы к приему новых пациентов. В моих воспоминаниях они все пустые. За исключением одной. В ней и лежит моя мама, которая, если верить моей памяти, была единственным пациентом в палате на Рождество.
Хотелось бы мне вспомнить, как моя мама меня поприветствовала. Думаю, она обняла меня и взяла за руку. Наверное, так и было. Думаю, я забрался к ней на кровать и показал подаренные мне игрушки. Может быть, я распаковал вместе с ней какие-то подарки. Наверное, так и было. Хочется надеяться, что так и было.
Несколько недель спустя холодным январским утром я встал, как обычно, пораньше и вышел из комнаты, которую мы делили с братом Робертом, чтобы пробраться в родительскую спальню и прилечь рядом со своим отцом. Я делал так каждое утро. В тот день, однако, что-то было не так. Кровать оказалась холодной. Постель не была помятой. Он явно в ней не спал.
Я поплелся к лестнице. Горел свет. Свет в доме рано утром. И голоса. Они говорили не так, как обычно говорят днем. Это были приглушенные голоса, которые обычно можно услышать в ночное время. Интонации были странными: в них прослеживались нотки тревоги, которые я тогда не распознал. Украдкой я вернулся в кровать. Лежал в ожидании. Переживал. Что-то случилось, и вскоре кто-нибудь непременно мне все объяснит.
Наконец вошел отец. Он плакал – это было ужасающе. Мы уставились на него – Роберт щурился спросонья. Наш отец сказал: «Ваша мать была удивительной женщиной».
Мне, в мои девять лет, было не уловить скрытого смысла его слов. Роберту пришлось мне объяснить, что означало употребленное им прошедшее время, что про нашу маму теперь можно говорить лишь в прошедшем времени. Потому что она умерла.
В итоге я узнал, что отец с сестрой предыдущим вечером пошли, как обычно, навестить ее в больницу Ройал Бромптон. Ей все еще было плохо, однако хуже ей, казалось, тоже не стало. Пожелав ей спокойной ночи, они собрались было уходить, как вдруг медсестра отозвала их в сторонку и сказала: «Вы же понимаете, насколько она больна? Боюсь, миссис Шеперд не переживет эту ночь».
Эта новость стала потрясением – до сих пор никто и не задумывался, что она может умереть. Когда мысль о такой возможности и приходила в голову моему отцу либо его предупреждали о ней врачи, он убеждал себя, что этого не случится. В больнице ей должны были помочь. Ее навещали родные. Вот как все было. Никто не ожидал, что наступит конец.
На самом деле ее болезнь была в терминальной стадии. У нее была сердечная недостаточность, и теперь на ее фоне развилась бронхопневмония, болезнь, которую частенько называют другом стариков, так как она избавляет больных от их страданий. Ей было не под силу справиться с пневмонией, хотя теперь появились антибиотики, которые могли справиться с этой инфекцией. Если бы только пенициллин изобрели раньше, чтобы не дать ревматической инфекции повредить ее сердце в детстве.
Годы спустя, когда я учился на медицинском, мой отец достал из специального ящика отчет о ее вскрытии и с мрачным видом попросил объяснить, что в нем написано. Я объяснил ему, что в результате реакции на ревматическую лихорадку в детстве ее организм начал выделять в кровь специальные вещества, призванные убить бактерии. Проблема была в том, что эти вещества атаковали не только инфекцию, но и ее собственные ткани – в данном случае, как это часто бывает, пострадал митральный клапан ее сердца. Этот клапан, контролирующий поток крови через левую половину сердца, покрылся рубцами и открывался лишь частично. Каждый раз, когда маму клали в больницу на операцию на открытом сердце, хирург, по сути, просовывал через клапан палец, чтобы раскрыть его створки. Благодаря этому они начинали открываться более свободно, и кровоток между левым предсердием и левым желудочком восстанавливался. Ну или во всяком случае улучшался на некоторое время.