Страница 5 из 7
С тех пор я брала ее на прогулки. Она бежала рядом бодрой трусцой и вертела головой по сторонам. Она так пристрастилась к этим прогулкам, что садилась под дверью и назойливо орала, чтобы ее вели гулять. Но я потому и не завожу собаку, что у меня нет ни времени, ни терпения ее выгуливать.
И я стала выпускать кошку одну. Она бегала по двору, шныряла по деревьям, как белка, и возвращалась домой.
И вот я уехала на неделю, оставив квартиру подруге, ссорившейся с семьей. Бася венулась со двора и стала кричать под дверью. Подруга открыла. Но Бася не вошла. Она долго смотрела на подругу, которая как могла, даже колбасой, зазывала ее в дом, но Бася отступала спиной назад, пока не юркнула вниз по лестнице.
Она пришла на следующий день, попросилась домой, но опять, увидев подругу, удрала. Так продолжалось несколько дней. Потом кошка исчезла.
Я узнала все это, когда вернулась.
Я обходила все подъезды и подвалы, опросила всех соседок и зашла в дома рядом – никто бурой кошки с черными ушами и лапами не видел. Вернее, видели многие, но куда она делась, никто не знал.
Теперь я поняла, что Баська была для меня важнее всех дел и поездок. Никто ради меня не бросится с балкона, никто не уйдет из дому, потому что меня там нет, и уж конечно никто не станет следить за каждым движением моего пера.
Баська – милый мой, дорогой человек. Похожий на кота, медведя, медведицу. Все, даже оттенки своих желаний и чувств, передавала она одним «мяу». Разве это не чудо? Попробуйте вы.
Второго такого человека кошки нет. Нет моей Баськи, Басечки, Баси. Нет моей мягкой, теплой подружки. Где она теперь?
Я смотрю по вечерам на звездное небо.
Кого там только нет. И Рыбы, и Большая Медведица, и Малая. Может быть, там есть немножко и от моей Баськи? Ведь было же в ней что-то медвежье.
Немой поединок
Голубенький, хорошенький, он лежал в почтовом ящике как раз так, что угол его виднелся в прорези. Ольга Кириллова заволновалась, никак не могла попасть ключиком, чтобы открыть ящик, а когда открыла, взяла конверт двумя пальчиками с любопытством и опаской.
И действительно, на конверте тонким черным пером был выведен ее адрес и фамилия с невероятным завитком барокко на букве «К»; обратного адреса не стояло.
– Так и знала, – поняла свою опаску Кириллова, поспешно поднялась по лестнице, зашла домой и положила письмо на стол.
Ее лихорадило от любопытства, но именно поэтому было страшно разрывать конверт: что в нем? какая новость? «Чей привет?» Или навет?
Она пошла на кухню, помыла забытые чашки, тщательно протерла и поставила на полку. Огляделась: везде порядок. Делать нечего – надо распечатывать конверт.
«Ах, Кириллова, Кириллова (не называть же мне тебя Ольгой!), могла ли я подумать, что буду тебе писать. Я ненавидела тебя! Строила то изощренные, то грубые, топорные планы, как развести тебя с Гринем, так я звала твоего Григория, когда он любил меня, когда валялся у моих ног, сулил и строил планы развода, которые, подлый, оттягивал. Знаешь ли ты, что летом в экспедицию на Северные озера (тебе сказал «суровый климат, мошкара, антисанитарные условия…») он брал меня. Мы жили в избе, чердак был завален диковинными поделками по дереву, в лесу лежал красный ковер из ягод. Мы собирали их, и целыми днями я колдовала над вареньем – даже тебе перепала банка. Помнишь, земляничное? В конечном счете, мне было жаль тебя: дома, одна, в ожидании скудных вестей, наглаживаешь ему рубашки и не представляешь, сколько еще их ждет тебя в брезентовом мешке после экспедиции.
Мы уходили по озерам на лодках, встречали солнце, видели, как оно озаряло первыми лучами заброшенный монастырь. Я была потрясена и в то же время вознесена этой… даже не красотой, а первобытностью, и еще любовью… Или не знаю, как иначе назвать то состояние, которое освобождало меня внутри до такой степени, что я начала рисовать. Пятнами, цветовыми пятнами… Никогда раньше кисточки в руках не держала. У приятеля, он любитель, взяла краски, холст и рисовала пятнами. Они передавали все, что я пережила в те дни. Благодаря Гриню я заново родилась. Для меня все было решено. Единственной помехой была ты, Кириллова. Или как тебя там, в девичестве. Но женился-то Гринь до меня, я так рассуждала. Ты была данностью, а не любовью. Любовью была я. И прощала ему тебя, ожидая, когда он сам дозреет до планов на будущее со мной. Однако было ясно, что раз он темнит, не открывается тебе, то значит не все так просто, и я люто восхищалась тобой: это было нелегко – составить мне конкуренцию в расцвете нашей любви.
Осенью мы часто выходили в консерваторию, иногда в театр или в гости (ты-то думала, на собрания…). Еще чуть-чуть и я бы сама, без ведома Гриня, пришла бы к тебе поставить точки над i. Но вдруг он мне: срочное собрание, увидимся потом – суп с котом. И раз, и два. И сверхсрочная командировка, и спецзадание. Я не представляла, что он мне, мне, может лгать. Как тебе…
И вот, когда он был в «командировке», звонит мне знакомый из «Гаваны», юбилей там справлял, и говорит: «Здесь твой Гринь с дамой ужинают». «Вре-ошь!» – я закричала, кажется, трубку расколотила, а сама на такси, думаю, сейчас задушу тебя, вцеплюсь зубами в горло и повисну. Прилетаю, а он выходит с «дамой». Господи, да это же Люська, рыжая, я сама его в гости к ней водила! Такси подъехало за ними. Я как стояла, так и осталась стоять на месте, будто меня молнией поразило.
Кириллова! Я прошу тебя, умоляю, выгони ты этого негодяя. Он изменяет тебе с каждой первой встречной, он бросит тебя, как только подвернется момент. Так не жди ты этого унижения, сделай шаг первой, и он будет казнить себя до конца дней!
Прилагаю свидетелей его измены – фотокарточки.
8 октября 1992 года.»
И в качестве подписи:
«Твоя соперница, твоя сообщница».
Ольга стала рассматривать фотографии. Хорошие, цветные, две.
На одной Кириллов в маскировочной рубахе и панаме сидит в траве со смеющейся женщиной. Волосы у женщины пышные, волнистые – красивые волосы, а улыбка, вернее, смех беспамятный. Кириллов стиснул в зубах травинку.
– Угу, на озерах, – поняла Ольга, – с соперницей-сообщницей.
Таким она помнит его в институтские годы, в походах с ночевкой. И потом, эта травинка – знак внимательности, сосредоточенности Кириллова. Ольга поморщилась: она считала, что таким он может быть только с ней. Несмотря на всю красочность фотобумаги, было видно, что Кириллов выцвел, выгорел на солнце, и это его молодило, сближало с тем институтским времечком. Тогда они поженились и поклялись в вечной любви.
Другой фотокарточке не хватало резкости. Кириллов шел на ней под руку с молодой девицей. Юбка сильно обтягивала ей ноги, стесняла шаг. Девица смотрела в сторону, и волосы были закручены на макушке в узел.
– Ух, ты, – вырвалось у Ольги, – ведьма какая!
Ее отвлек шум входной двери. Она быстро сгребла письмо и снимки в ящик и пошла встречать мужа.
Он чмокнул ее в прихожей и стал умываться.
– Ужинать не будешь? – спросила она, прислоняясь к косяку у двери ванной. – Собрание?
Григорий коротко вздохнул.
– Замотали меня с этими собраниями. Не пойду сегодня.
– А завтра?
– Ну, уж завтра суббота. Меня и пряником не выманишь. Да и соскучился я по твоим блинам.
– С земляничным вареньем? – усмехнулась Ольга.
Кириллов скривился, как от лимона:
– Лучше с яблоками и со сметаной.
Ольга подкинула ему полотенце и пошла замешивать муку на блины.
Кириллов стал набирать воды в ванну.
Когда он закрылся, Ольга на цыпочках прошла в комнату, взяла из ящика письмо, фотографии и голубой конверт. Порвала на мелкие кусочки – еще подумает, что шпионила – и сожгла в пепельнице на кухне.
Матери-одиночки
Зинаида
У ее прабабушки было семнадцатеро душ детей. Она вен-чалась с прадедом Иваном в пуповской церкви и прожи-ла всю жизнь на своем подворье, кроме как в район на ярмарку не ездила, и все семнадцатеро Ивановичей и Ивановн были живы-здоровы; бабушка, одна из дочек прабабушки, венчалась в той же церкви с дедом Григорием, и было у нее четырнадцатеро детей. Половину из них она растеряла в разные лета от разных напастей, а под конец жизни ездила на паровозе. Боялась в него садиться, но за мылом и солью тогда ездили в губернский центр, она перекрестилась, зажмурилась и влезла в чмыхающий, чертыхающийся паровоз. А у Зинаиды всего десятеро детей. Ей было шестнадцать, когда из города начали присылать работников то на полевые работы, то на постройку дороги. Работники из них были никудышние, к сельскому делу неприученные – ни знания, ни терпения к нему не имели – зато погулять на вечеринках, с пуповскими девчатами на лавочке семечки полузгать – это медом не корми. А Зинаида была видная, крупная, в шестнадцать лет тянула на все двадцать, по развитию, по тонкой талии, по груди высокой и по бровям мягким, круглым, ласковым. Смеялась она громко, заливисто и в разговор вступала охотно: ей все интересно было. И один из работников, гитарист, на досуге, особо ладно ей байки рассказывал, да когда песни пел под гитару с лентой, в глаза ей смотрел и щурился, а после провожать пошел, хотя что там в деревне провожать – три двора прошел и уже дома. Но как бы там ни было, около третьего двора задержались, застоялись, заговорились. И так весь месяц, пока полевые работы шли. О Зинаиде и гитаристе уже не шептать, а в открытую говорить стали, когда время работ вышло и гитарист взял подмышку гитару, запрыгнул в кузов грузовика, который доставлял их на станцию, и помахал Зине рукой. Зина тоже помахала и осталась стоять на дороге. Да не одна осталась, а с будущим потомством, которое не замедлило появиться в назначенный срок. Люди давно не судачили о ней, ругали городского гуляку и жалели Зинаиду. А у Зинаиды вид был цветущий, она похорошела, румянцем налилась, всё смеялась и с младенцем своим играла.