Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 26 из 28

Да и Тютчев, стремившийся забежать вперед, подсказать истории свое представление о должном направлении завитков вышиваемого ею узора, в еще большей степени благоговел перед подспудными силами жизни, перед тем, что он назвал в одном из лучших стихотворений «божьим согласьем», своим лучом согревающим «и чистый перл на дне морском», а в другом стихотворении – хаосом, который «шевелится», который назван у него «родимым».

Эти не зависящие от человека силы, это «предопределение», не считающееся ни с нежностью, ни с любовью, ни с правотой и страданием, он прозревал и в истории, но прежде всего – в человеческой жизни.

«Я, вероятно, полагал, что так как ее любовь была беспредельна, так и жизненные силы ее неистощимы…» – писал он А. И. Георгиевскому после смерти Денисьевой. Нет, еще в самом начале этой трагической любви были написаны стихи о «борьбе неравной двух сердец», о неизбежности гибели (какое топорное слово по сравнению со стиховым – «изноет»!) для того из них, что «нежнее».

Письма Георгиевскому, Полонскому, дочери Дарье в ужасном для него 1864 году живут рядом со стихами этого времени; три из них: «Весь день она лежала в забытьи…», «Утихла биза… Легче дышит…» и «О, этот Юг! о, эта Ницца!..» – были отправлены Георгиевскому в одном конверте с письмом.

Не только подробности и признания, но и стилистика, речевые конструкции этих писем совпадают со стихами.

«…Я говорил сам себе… что если б что и могло меня подбодрить, создать мне по крайней мере видимость жизни, так это сберечь себя для тебя, посвятить себя тебе, мое бедное, милое дитя, – тебе, столь любящей и столь одинокой, внешне столь мало рассудительной и столь глубоко искренней, – тебе, кому я, быть может, передал по наследству это ужасное свойство, не имеющее названия, нарушающее всякое равновесие в жизни, эту жажду любви…» – пишет Тютчев дочери Дарье, написавшей отцу сочувственное письмо в страшное время. «Посвятить… тебе… тебе, столь любящей и столь одинокой… тебе, кому я, быть может, передал…» Интонационно это так похоже на стихи: «Ты взял ее, но муку вспоминанья, / Живую муку мне оставь по ней, – / По ней, по ней, свой подвиг совершившей… / По ней, по ней, судьбы не одолевшей, / Но и себя не давшей победить, / По ней, по ней, так до конца умевшей / Страдать, молиться, верить и любить».

Интонационное совпадение обращения к дочери и стихотворения об умершей возлюбленной – интереснейшая психологическая деталь; объяснение ее – в тексте письма: «В твоих словах, в их интонации я ощутил нечто столь нежное, столь искренно, столь глубоко прочувствованное, что – знаешь ли – мне почудилось, будто я слышу отзвук другого голоса… никогда в течение четырнадцати лет не говорившего со мной без душевного волнения, того голоса, что и посейчас звучит в моих ушах и которого я никогда, никогда более не услышу…»

Стихотворение написано в марте 1865 года, письмо – в сентябре 1864 года. Как же долго жила в сердце Тютчева эта интонация, как искала она выхода! «Душевное волнение», одухотворяющее женский голос, сродни волнению, раскаляющему стихи. Жар этого волнения, тепло этого голоса призывал Лермонтов в свой загробный сон.

Есть стихи, как будто вспомнившие об изначальной природе стихового слова, о магической силе, способной заговорить боль. Тютчевское «тебе, тебе» (в письме к дочери), «по ней, по ней» (в стихах) – этот нажим, этот повтор и есть заговор, заклинание.

«Друг мой, теперь все испробовано – ничто не помогло, ничто не утешило, – не живется – не живется – не живется…» (Я. П. Полонскому, 8/20 декабря 1864 года).

Так и в стихах, поднявшихся из этого пламени, заговаривается боль, а на языке стиховедения это называется повтором.

«Душа, увы, не выстрадает счастья, / Но может выстрадать себя… Душа, душа, которая всецело / Одной заветной отдалась любви… Он милосердный, всемогущий, / Он, греющий своим лучом».

Стихи берут свой интонационный рисунок не в какой-то особой поэтической сфере – они заимствуют лучшие свои строки в живой речи.

(«Накануне годовщины 4 августа 1864»)

Некоторые думают, что Тютчев не любил Элеонору Федоровну. Другие – что он не любил Эрнестину Федоровну. Третьи – что он не любил Денисьеву. Четвертые – что он никого не любил.

Нет ничего абсурднее этого мнения, а основано оно на том, что людям хочется навязать Тютчеву свою прямолинейность. Еще Жуковский недоумевал в своем дневнике: «Он горюет о жене, которая умерла мученическою смертью, а говорят, что он влюблен в Мюнхене». Как справедливо пишет Б. Бухштаб, «душевная раздвоенность, столь характерная для Тютчева, была непонятна “благостному” Жуковскому»[29].





Между тем только ничего не понимающие в природе стихов люди способны думать, что можно написать стихотворение, полное жгучего страдания, не страдая и не любя. Письма Тютчева – черновики его стихов, из них мы с несомненной очевидностью узнаем, во что обошлась Тютчеву его поэзия.

Но сделаем так, как предлагал поступить Тютчев в одном из писем, рассказав о чужом горе: «Но сделаем так, как делает жизнь, – перейдем к другому».

Что касается так называемых «философских» мотивов в поэзии Тютчева, то письма дают убедиться в их не только теоретической, философской, «немецкой», но и эмпирической, домашней природе.

Необычайно интересно находить в письмах вещи, которые в его стихах получили философскую нагрузку, философское переосмысление. Вот фонтан: «Петергоф с его бьющими фонтанами был великолепен и весь полон шума вод, – казалось, будто идет дождь» (Э. Ф. Тютчевой, 23 июля 1854 года). И ни слова о стихотворении, написанном лет за двадцать до этого, ни слова о «Фонтане». Да и помнил ли Тютчев свои стихи? Скорее всего, нет.

Вот «сумерки», «тени сизые», наводящие на мысль о растворении в них, «уничтожении», смешении с «дремлющим миром»: «Начинает смеркаться, и я вынужден кончать. Я ощущаю те же сумерки во всем моем существе, и все впечатления извне доходят до меня, подобно звукам удаляющейся музыки. Хорошо или плохо, но я чувствую, что достаточно пожил – равно как чувствую, что в минуту моего ухода ты будешь единственной живой реальностью, с которой мне придется распроститься» (Э. Ф. Тютчевой, 12 января 1866 года).

Письма Тютчева сохранили для нас ту первичную туманность, тот душевный хаос, из которых возникали, как звезды, его стихи. Мы видим тот раствор тютчевской мысли, боли, восхищения или страдания, из которого выпадало стихотворение, как кристаллический осадок.

Тютчев не сочинял свои стихи, а, если можно так сказать, проживал их.

Он жил этими мыслями, чувствами, болью, вот почему между его стихами и письмами так много общего: один и тот же материал шел на стихи и на прозу. Ничто не придумывалось, не писалось из профессиональных соображений, «по долгу службы». Тютчев не относился к себе как к поэту, он жил с ощущением частного человека, пишущего стихи.

Именно таким запомнился он Толстому. «Это – молодой, не удивительно, – говорил Лев Николаевич о Пушкине, – но Тютчев! Я его видал и знал. Это был старичок, тихонький, говорил по-французски лучше, чем по-русски, и вот такие стихи написал»[30].

Нет, Тютчев не мечтал осчастливить своими стихами человечество. Между тем, сумей мы, как Тютчев, обратившись к стихам, прибегнув к их заветному и таинственному могуществу, понять что-то для себя, помочь себе – глядишь, наши стихи пригодились бы и другим.

29

Бухштаб Б. Русские поэты. Л., 1970. С. 15.

30

Булгаков В. Ф. Лев Толстой в последний год его жизни. – В кн.: Л. Н. Толстой в воспоминаниях современников, т. 2. М., 1955. С. 311.