Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 13 из 30

Лукашин поздоровался, вытащил начатую пачку «Звездочки» – мигом ополовинили. Тоже и они, низовые работники райкома, до сих пор ударяют по «стрелковой».

Лукашин курил, перекидывался шутками – тут никто из себя номенклатуру не корчил, – присматривался потихоньку, но так и не решил, кого из этих молодцов прочит ему в комиссары Фокин. Народ все был малознакомый, новый, подобранный Фокиным: тот как-то на районном активе заявил, что все парторги на местах должны пройти выучку в райкоме.

– А где у вас Ганичев? – спросил Лукашин. – В командировке?

– Нет, собирается еще только.

Лукашин пошагал в парткабинет: где же еще искать Ганичева, раз на носу у него командировка?

Ганичев на этот счет придерживался железного правила: прежде чем заряжать других, зарядись сам.

«А как же иначе? – делился он своим опытом с Лукашиным, когда тот еще работал в райкоме. – Не подработаешь над собой – всю кампанию можно коту под хвост. Так-то я приехал однажды в колхоз. Бабы плачут, председатель плачет – тоже баба. У меня и получилось раскисание да благодушие… А ежели, бывало, подработаешь над собой, подзаправишься идейно как следует, все нипочем. Плачь не плачь, реви не реви, а Ганичев свою линию ведет».

Память у Ганичева была редкая. Он назубок знал все партийные съезды, все постановления ЦК, он мог свободно перечислить всех сталинских лауреатов в литературе, сказать, сколько у кого золотых медалей, и, само собой, чуть ли не наизусть выдавал «Краткий курс». С ним он не расставался, всегда носил в полувоенной кожемитовой сумке на боку, и, смотришь, чуть какая минутка выдалась – присел в сторонку и началась работа над собой.

Сейчас Ганичев один сидел в парткабинете, склонившись над столом с керосиновой лампой под зеленым абажуром, а что делал, не надо спрашивать: штурмовал труды товарища Сталина по языку.

Вся страна теперь была занята изучением этих трудов[13]. Они появились в центральной «Правде» в самый разгар сенокосной страды – Лукашин как раз в то время был на Верхней Синельге. И вот приехал нарочный: срочно на районное совещание. Всех председателей вызывают.

Бабы подняли переполох: не война ли грянула? И он, Лукашин, тоже всю дорогу строил самые невероятные догадки и предположения: ведь не будут ни с того ни с сего собирать председателей в такую горячую пору! Думал о переменах в налоговой политике – не первый год уже поговаривают о снижении налогов, думал о том, что в магазинах снова, как до войны, будут свободно торговать хлебом, сахаром, махрой, и конечно же думал о том, что превыше всего беспокоило баб, – о войне.

Сорок семь верст он проехал верхом почти без передышки, сменил двух коней, в районный клуб вошел, хватаясь руками за стены, – до того отхлопал зад.

Зал был забит до отказа, некуда сесть. И он уцепился обеими руками за спинку задней скамейки, на которой сидели такие же, как он, запоздавшие работяги, да так и стоял, пока Фокин кончил свой доклад.

А Фокин хоть по бумажке читал, но читал зажигающе:

– Товарищи! Труды товарища Сталина… мощным светом озаряют наш путь… идейно вооружают весь наш советский народ…

Последние слова докладчика Лукашин расслышал с трудом – они потонули в шквале аплодисментов, – да ему теперь было и не до них. Хотелось поскорее в парткабинет, хотелось самому своими глазами почитать.

Прочитал. Посмотрел в окно – там шел дождь, посмотрел на портрет Сталина в мундире генералиссимуса и начал читать снова: раз это программа партии и народа на ближайшие годы, то должен же он хоть что-то понять в этой программе.

Несколько успокоился Лукашин лишь после того, как поговорил с Подрезовым.

Подрезов словами не играл. И на его вопрос, какие же выводы из трудов товарища Сталина по языку нужно сделать практикам, скажем, им, председателям колхозов, ответил прямо: «Вкалывать». И добавил самокритично, нисколько не щадя себя: «Ну а насчет всех этих премудростей с языком я и сам не очень разбираюсь. К Фокину иди».

К Фокину, третьему секретарю райкома, Лукашин, однако, не пошел – страда на дворе, да и самолюбие удерживало, – а вот сейчас, когда он увидел за сталинскими работами Ганичева, решил поговорить: Ганичев – свой человек.

– Ну что, Гаврило, грызем? – сказал он.

Ганичев поднял высоко на лоб железные очки, блаженно заморгал натруженными голубенькими, как полинялый ситчик, глазами:

– Да, задал задачку Иосиф Виссарионович. Я по-первости, когда в «Правде» все эти академики в кавычках стали печататься, трухнул маленько. Думаю, все, капут мне – уходить надо. Ни черта не понимаю. А вот когда Иосиф Виссарионович выступил, все ясно стало! Нечего и понимать этих так называемых академиков. Оказывается, вся эта писанина ихняя – лженаука, сплошное затемнение мозгов…

– А как же допустили до этого, чтобы они затемняли мозги?

– Как? А вот так. Сволочи всякой у нас много развелось, везде палки в колеса суют…

Лукашин вспомнил, как мужики на выгрузке толковали про сталинские труды.

– Слушай, Гаврило, а у нас поговаривают: вроде как диверсия это. Вредительство…

– А чего же больше? Ожесточение классовой борьбы. Товарищ Сталин на этот счет ясно высказался: чем больше наши успехи, тем больше ожесточается классовый враг. Смотри, что у нас делается. Даже в естествознании вылазку сделали, против самого Лысенко пошли…

Тут зазвонил телефон – Лукашина вызывали к Подрезову, – и разговор у них оборвался.

Ганичев сразу же, не теряя ни минуты, опустил со лба на глаза свои железные очки, и больше для него никого и ничего не существовало – он весь, как глухарь на току, ушел в свою зубрежку. И Лукашин с каким-то изумлением и даже испугом посмотрел на него.

Все в том же неизменном кителе из чертовой кожи, как четыре и восемь лет назад, когда Лукашин впервые увидел его, и дома у него худосочные, полуголодные ребятишки – все шестеро в железных очках, и сам он тоже в прошлом не от хорошей жизни маялся куриной слепотой. Но какой дух! Какая упрямая пружина заведена в нем!

Эта самая куриная слепота на Ганичева обрушилась летом в пяти километрах от Пекашина, на Марьиных лугах. И он всю ночь пробродил по росяным лугам, пока, мокрый, начисто выбившись из сил, не натолкнулся на колхозный стан. Но что сделал Ганичев после того, как взошло солнце и он снова прозрел глазами? Приказал скорей отвезти его в районную больницу? Нет, пошагал дальше, в дальний колхоз, где создалось критическое положение с сенокосом.

Над Ганичевым смеялись и потешались кому не лень, и сам Лукашин тоже не помнит случая, чтобы он расстался с ним без улыбки. А сейчас, в эту минуту, когда он смотрел на Ганичева, занятого самонакачкой, как шутили в райкоме, он не улыбался. Сейчас непонятная тоска, щемящее беспокойство поднялось в нем.

Подрезов стоял у бокового итальянского окна, как бык, упершись своим крепким широким лбом в переплет рамы, – верный признак того, что не в духе. А почему не в духе – гадать не приходилось.

С заготовкой кормов в районе плохо, строительство скотных помещений сорвано, план летних лесозаготовок завален. По всем основным показателям прорыв! А раз прорыв – значит тебя лопатят на всех областных совещаниях и даже в печати расчесывают твои кудри. Каково? Это при его-то гордости да самолюбии!

Правда, в самом главном – в лесном деле – у Подрезова было оправдание: район переживал период реорганизации – от лошади переходили к трактору, от «лучка» к электрической пиле, словом, внедряли механизацию по всему фронту работ.

Но реорганизация реорганизацией – об этом можно иногда напомнить первому секретарю обкома, да и то когда он в хорошем настроении, – а срыв государственного плана есть срыв. И когда? В какое время? Два года подряд…

– Что скажешь?

То есть какого дьявола разъезжаешь по району, когда дорог каждый час? Вот как надо было понимать вопрос Подрезова.

– Насчет жатки хлопочу.

– А Худяков что? Не дал? – Подрезов уже знал про поездку Лукашина в Шайволу.

13

Два последующих абзаца были сокращены по требованию цензуры, заменены короткой информацией.